нашим запасом знаний, и болеем пессимизмом бездеятельности и пессимизмом плохого пищеварения. За последние сто лет мы жили чересчур напряженной умственной жизнью. В этом-то и заключается тайна нашего различия. Жизнь потеряла для тебя цену оттого, что ты ясно понял, что явления совершаются по закону всеобщности, а я, со своей стороны, громко восхваляю этот закон. У меня захватило дыхание от благоговения, но ради других я в своих произведениях провозглашаю ему славу.
Выскажусь яснее. Я считаю, что ты поддался настроению современности, что твое положение является случайной фазой современного материализма. Наш спор в сущности является поединком между пессимизмом и оптимизмом, причем твой пессимизм бессознателен, — а это-то и опасно для тебя. Ты слишком печален, чтобы осознать, что ты несчастлив, или чтобы поберечь себя. Мой диагноз поражает тебя? Проанализируй твое последнее письмо. Ты намечаешь рост любовных эмоций от протоплазмы до человека. Ты следишь за развитием силы, более мощной, чем голод и холод, и более страшной, чем смерть, начиная от ее потенциального состояния на ступени одноклеточного организма, где жизнь размножается делением, рассматриваешь многоразличные формы полового содружества у животных и доходишь до половой любви человека. И это исследование приводит тебя к убеждению, что человеку нечем дорожить и что жизнь проста, неизменна и потому неприемлема.
Ты возносишь к небесам вопль Экклезиаста: «Все суета и томление духа, и нет добра на Земле». Поэты и мудрецы Омар Хайям и Суинберн глубоко человечны, и мы, столь же человечные, как они, откликаемся на их слова, печально-горькие расчеты с жизнью и едкую обиду. Мы повторяем за ними: «Суета сует» и, ропща, склоняем голову, протягивая руку, чтобы опрокинуть пустой бокал. Все это проделывается в сумеречном настроении, когда душа охвачена смутным чувством умирания.
Немногие помнят утро или сохраняют в душе сияние юного дня до глубокой ночи. Они опровергают постулат тождества и пресыщения, они не подавлены видимостью фактов, как ты, они видят «прочные основания жизни в ее целом».
Нам нечего бояться ярлыков. Когда я говорю, что ты пессимист, то это не обвинение — то же было бы, если бы я назвал тебя оптимистом. Единственно важным является вопрос: что ближе к истине? Ты спрашивал меня: «Какова ценность любви?» И ты давал вполне удовлетворявший тебя ответ: «Сама по себе любовь не имеет никакой ценности, она служит лишь целям слепых, строящих жизнь сил». Отрицая внутреннюю красоту этого чувства и рассматривая его как несчастный случай в жизни человека, ты высказываешь смутную надежду, что люди смогут перерасти эту силу.
Ты рисуешь научную утопию без любящих и без оглядывания на первобытную страсть и собираешься стать пионером обетованной земли для детей биологии.
Ах, я говорю с тобой так, словно я рассержен, а я просто уверен в своей правоте. Мне хочется помочь тебе увидеть, что твои факты можно прочесть по-иному. Если сущность любви не меняется от протоплазмы до человека, она не теряет по этой причине своей ценности. Благодаря всеобщности ее ценность возрастает.
Ты говоришь, что любовь не зависит от нашей воли, что ее вызывают в нас силы, древние, как мир, и присущие нам, как инстинкт. А я говорю, что именно благодаря этому любовь есть завершение жизни. Да, и пещерный человек, и птицы, и рыбы, и растения повинуются ей. И даже больше: может быть, и неорганические соединения, как и органические, покорны той же силе, физической и все же психической. И это не вдохновляет тебя? Ты не потрясен и не подавлен этим колоссальным явлением? Ты находишь, что любовь не спорадична, не индивидуальна, что она не начинается и не кончается тобой, что она не отделяет тебя от мира и ты не согрет огнем мирового единства, не слышишь слов поэтов и философов всех времен и не видишь видений, озарявших ночи святых!
Тот же вопрос возникает у меня при чтении Экклезиаста. Почему печально, если одно поколение уходит, другое ему приходит на смену, а мир пребывает вовеки? Если бы в течение миллиона лет на Земле жило все то же поколение, жизнь не стала бы достойнее и лучше. Совсем не нужно быть уверенным в вечной жизни, обеспеченной нам, чтобы жить под знаком вечности. Лучше прожить короткую жизнь, быть волной бесконечного моря и катить свои воды в течение одного солнечного дня и звездной ночи. Больше славы быть разумной частицей необъятного целого — легкой рябью вечного океана, чем лежать, раскинувшись, и улыбаться в бессознательной бесконечности.
Удивительно, что люди, приученные эволюцией соединять себя со всем существующим и отыскивать новые родственные связи, сетуют на то, что на Земле нет ничего нового. А чьи очи будут радоваться видимому и чей слух наполнится слышимым? Кто предпочтет истину исканию истины? Можно читать Экклезиаста и Шопенгауэра голосом, звенящим торжеством. В сущности, содержание текста зависит от модуляций голоса. Когда ты пишешь мне историю любви, я с радостью читаю ее. А когда ты говоришь, что любовь первобытна, я считаю еще большим грехом удаляться от ее огня.
«Любовь есть утверждение воли к жизни законченного, завершенного индивидуума». Это тезис Шопенгауэра, защищающий (без достаточного к тому основания) в чем-то личность, как будто утверждение, что любовь поражает человека в его извечной сущности, унижает его. Гений рода вербует любящего и обращает его в воина батальонов жизни.
«Гений рода» — метафизическое определение, но означает оно то же понятие, которое ты имел в виду, говоря о функции любви. Шопенгауэр сознательный пессимист, ды — бессознательный, и оба вы не учли жизненной ценности фактов. «Любовь управляется благоденствием рода, — говорит Шопенгауэр, — и это благоденствие рода соответствует глубине чувства, серьезности появления его и значению, которое приписывается мельчайшим подробностям, имеющим отношение к любви». Любовь тесно связана с «судьбой следующего поколения», поэтому ты считаешь ее пошлой, как общее место, и поэтому Шопенгауэр смотрит на нее, как на силу, стоящую на дороге к счастью, ибо жить — значит быть несчастным. «Любящие — это изменники, старающиеся продолжать непрерывно общую нужду и тяжелый труд, которые иначе быстро пришли бы к концу; они мешают этому так же, как подобные им препятствовали концу до них».
Любовь, обманывающая смерть рода, — вот моя радость и цель моих стремлений.
Шопенгауэр говорит: «Любовью человек доказывает, что интересы рода ему ближе, чем интересы личности, и он более крепко связан с первыми, чем с последними. Отчего любящий человек забывает обо всем на свете, глядя в глаза своей избраннице, и готов ради нее на любые жертвы? Оттого, что бессмертная часть его личности стремится к ней, а остальные его желания управляются смертными чертами характера». Оттого, что это правда, любовь — божество моей веры!
Ты видишь, как далеко заводит нас наша тема! Причем я не останавливаюсь на всех пунктах спора, кроме тех, которые могут помочь мне сбросить тебя с твоих позиций. Чтобы догнать тебя, приходится подниматься в небеса и переплывать моря. Что ж, удалось мне подойти к тебе на расстояние голоса? Я получил твое письмо, сидя в саду Барбары, и два раза перечитал его, чтобы удостовериться, что понял его. Когда солнце теплым светом озаряет зелень и город, окутанный таинственным покровом тумана, лежит у твоих ног, легче ощущать любовь, чем думать о ней. Некоторое время мне трудно было учесть значение данных, приведенных тобой в защиту твоей точки зрения. Ты зашел далеко, объясняя причины своего удовлетворения браком с нелюбимой женщиной. Твои методы нельзя назвать методами практического ума. Я рад этому. Ты идеализируешь свою позицию, уходишь в далекое прошлое, запутываешься в теориях и обобщениях, горделиво седлаешь свое воображение, чтобы примириться с чем-то, что представляется тебе более идеальным, чем цель стремлений нерассуждающих сердец. Ты печален, но ты не практичен и не пресыщен.
О Барбаре, о себе и о жизни Лондона мне писать некогда. Передай Эстер, что твой друг думает о ней.
XX
ГЕРБЕРТ УЭС — ДЭНУ КЭМПТОНУ
Ридж.