Этот короткий клич, проникнутый гранитной верой в свое единство с рабочим классом, я помню, успокоил очень многих. С большой быстротой велись переговоры и закончились без всяких прелиминарии. Я очень сожалею, что мои семейные обстоятельства не позволили мне поехать с первым же поездом, с которым ехал Ленин. Мы торжественно проводили этот первый эшелон эмигрантов-большевиков, направлявшихся для выполнения своей всемирной исторической роли в страну, охваченную полуреволюцией. Мы все горели нетерпением, в духе знаменитых «Писем из далека» Ленина, толкнуть эту нерешительную революцию вперед. Ленин ехал спокойный и радостный.
Когда я смотрел на него, улыбающегося на площадке отходящего поезда, я чувствовал, что он внутренне полон такой мысли: «Наконец, наконец-то пришло, для чего я создан, к чему я готовился, к чему готовилась вся партия, без чего вся наша жизнь была только подготовительной и незаконченной».
Когда мы вторым поездом приехали в Ленинград, мы уже встретили Ленина там на работе. Казалось, что он приехал не 10 или 12 дней тому назад, а много месяцев. Он уже, так сказать, врос в работу. Нам рассказывали с восхищением и удивлением о первом его появлении в городе, который потом получил его имя. Колоссальная масса рабочих выступила встречать его. А ведь большевики еще не были большинством даже в Совете. Но инстинкт масс подсказывал им, кто приехал. Никого, никогда не встречал так народ. < …> Когда Ленин на первом собрании заявил, что нужно прервать всякое единство с соглашателями, когда он развернул всю ту гениальную тактику, которую позднее его партия выполнила, как по нотам, — не только элементы колеблющиеся среди социал-демократов, но даже люди из очень старой большевистской среды дрогнули. Я думаю, что лишь немногие из тогдашних руководителей «Правды» и из членов Центрального Комитета сразу поняли единственную правильность предложения Ильича.
Мы, второй эмигрантский поезд, влились в эту работу. Счастливы были те, революционный инстинкт которых повел их сразу по стезям Ленина!
Ленин и Октябрь*
Я не имею возможности сколько-нибудь обстоятельно писать здесь на эту тему. Я могу только набросать несколько отдельных штрихов.
Все знают, что Ленин, пролетарские и солдатские массы — вот кто были создателями Октября. Редко в такой исторический момент в такой огромной мере выявилось все величие и вся мощь личности, когда она являлась действительной выразительницей масс. У самых опытных революционеров, у самых ревностных последователей Ильича и до объявления восстания, и во время драматических событий в Москве, и при наступлении керенщины на Петроград кружилась голова и прерывалось дыхание. Но Владимир Ильич был совершенно спокоен. Политическая буря, неслыханный риск, превосходящий всякие человеческие силы, казалось, были той атмосферой, в которой предназначено было ему дышать. Каждое его письмо, каждая его статья в то время, когда он звал к революции, торопил с наступлением, дышали и мужеством, и отвагой. Его появление среди питерских революционеров из изгнания было встречено бурным восторгом, который вызывался и огромным доверием к нему, и тем излучением спокойствия силы, которым веяло от его крепкой фигуры и от его улыбающегося лица в эти незабвенные часы.
Это зрелище вселяло спокойствие в других, и если кто робел, если кому-либо казалось, что линия, взятая Ильичем, слишком крута, то не только Ильич подтягивал такого ослабевшего, но немедля какая-либо делегация той или другой части рабочих являлась с заверениями о своей готовности идти за партией до конца, с призывом — не ослабевать.
Когда я оглядываюсь назад на эти дни, то передо мною прежде всего всплывает этот своеобразный аккорд: абсолютно стойкие, идущие на практике к самым радикальным целям вожди и полные единения с ними и не менее великие, конечно, петербургские массы.
Вожди и массы были на высоте взятой ими на себя задачи, и великой исторической справедливостью является то, что Петербург теперь называется Ленинград.
Из этих, до высшего напряжения заряженных волей и энергией, дней развернулась потом семилетняя лента великих событий, сперва с Лениным, потом без Ленина, но под его же несниженным знаменем, и эта ало золотая лента событий протянется и дальше до окончательной победы.
Смольный в великую ночь*
Весь Смольный ярко освещен. Возбужденные толпы народа снуют по всем его коридорам. Жизнь бьет ключом во всех комнатах, но наибольший человеческий прилив, настоящий страстный буран — в углу верхнего коридора: там, в самой задней комнате, заседал Военно-революционный комитет.
Когда попадаешь в этот водоворот, то со всех сторон видишь разгоряченные лица и руки, тянущиеся за той или другой директивой или за тем или другим мандатом.
Громадной важности поручения и назначения делаются тут же, тут же диктуются на трещащих без умолку машинках, подписываются карандашом на коленях, и какой-нибудь молодой товарищ, счастливый поручением, уже летит в темную ночь на бешеном автомобиле. А в самой задней комнате, не отходя от стола, несколько товарищей посылают, словно электрические токи, во все стороны, восставшим городам России свои приказы.
Я до сих пор не могу без изумления вспомнить эту ошеломляющую работу и считаю деятельность Военно-революционного комитета в красные Октябрьские дни одним из проявлений человеческой энергии, доказывающим, какие неисчерпаемые запасы ее имеются в революционном сердце и на что способно оно, когда его призывает к усилию громовой голос революции.
Заседание Второго съезда Советов началось в Белом зале Смольного поздно.1 Есть у коммунистов эта особенная черта: вы не часто встретите среди них людей, клокочущих страстью, напоминающей порою исступление и даже истерику; при огромной энергии и внутреннем горении они обыкновенно внешне спокойны, и это спокойствие выступает на первый план как раз в самые рискованные и яркие дни.
Настроение собравшихся праздничное и торжественное. Возбуждение огромное, но ни малейшей паники, несмотря на то, что еще идет бой вокруг Зимнего дворца и то и дело приносят известия самого тревожного свойства.
Речи коммунистов принимаются с бурным восторгом. Какой несмолкаемой бурей аплодисментов встречено долгожданное сообщение, что Советская власть проникла наконец в Зимний дворец и министры-капиталисты арестованы. <…>
Владимир Ильич чувствует себя, словно рыба в воде: веселый, не покладая рук работающий и уже успевший написать где-то в углу те декреты о новой власти, которые когда-то сделаются — это мы уже теперь знаем — знаменательнейшими страницами истории нашего века.
Прибавлю к этим беглым штрихам еще мои воспоминания о первом назначении Совета Народных Комиссаров. Это совершалось в какой-то комнатушке Смольного, где стулья были забросаны пальто и шапками и где все теснились вокруг плохо освещенного стола. Мы выбирали руководителей обновленной России. Мне казалось, что выбор часто слишком случаен, я все боялся слишком большого несоответствия между гигантскими задачами и выбираемыми людьми, которых я хорошо знал и которые казались мне еще не подготовленными для той или другой специальности. Ленин досадливо отмахивался от меня и в то же время с улыбкой говорил:
— Пока… там посмотрим, нужны ответственные люди на все посты; если не пригодятся — сумеем переменить.
Как он был прав! Иные, конечно, сменились, иные остались на местах. Сколько было таких, которые не без робости приступили к поручаемому делу, а потом оказались вполне на высоте его. У иного, конечно, — не только из зрителей, но и из участников переворота — кружилась голова перед грандиозными