примеру, ты сегодня зарезал свинью — сдашь государству налог за меня, а завтра я зарежу — сдам за тебя. Вот так мы и отдавали все государству,… друг за друга. Мы обязаны были даже шкуры сдать государству, причем, смолить свинью нельзя было: шкуру нужно было сдать вместе со щетиной.

— А, как же потом, сало без шкуры? — удивлено спросил я.

— А кого это волновало? — горько усмехнувшись, неопределенно отозвалась баба Киля и продолжила:

В те голодные годы опять, как и в 1933 году, к неуплатившим государству тот кабальный налог, представители народной власти приходили, и опять они в поисках спрятанных продуктов все верх дном перерывали. Тогда вновь, как и в 1933 году, все до последнего зернышка из домов выгребалось, и опять пухли от голода люди, а на улицах мертвые дети валялись. Противно было еще и то, что в документах умерших от голода людей, медики, по указке сверху, писали, что они умерли от ангины или от дизентерии. А те люди, кому и удавалось выжить, ослабленные от недоедания — дистрофией и «куриной слепотой» болели. У нашего деда Вани тогда тоже расстройство со зрением началось, я его травками разными лечить пыталась, но помогало ему это мало. А с головой он до самой смерти мучился, бедненький, при этом еще и на работу в колхоз он вынужден был ходить и работать там бесплатно.

В те, послевоенные годы, опять, как и в 1933 году, голодных детей зашедших на колхозные поля зерно пожевать, объездчики безжалостно батогами стегали, а власть наша «народная» за собранные уже после уборки урожая, в поле колоски или за горсть зерна, умирающих от голода людей в тюрьмы «за расхищение народного имущества» на 10 лет сажала. Я знаю не менее десяти человек с нашего села, которых страх голодной смерти толкал к тому, чтобы идти в поле и собирать там колоски. Им уже было плевать на то, что с ними будет потом,… они даже надеялись, что когда их посадят, то там, в тюрьме, им будет лучше: хлеб будут давать.

Тогда, к весне 1947 года люди у нас в селе уже так ослабли, что на работу в колхоз ходить почти некому было, многие из них, обессиленные от работы, голода и холода, умирали, а многие от истощения становились калеками. Даже инвалиды войны, чтобы с голоду не умереть, вынуждены были рыться в поле, выискивая гнилую картошку, и ползать по плавням, чтобы набить свои желудки корнями рогозы. Тараканов, мышей, шмелей на навозных кучах люди ловили, чтобы поесть, и опять они вынуждены были есть лебеду, листья и кору деревьев; траву молочай, крапиву, квасец мы в балках выискивали,… иногда люди травились травой — я до сих пор помню доченьку Пети — Верочку, ее возле мура соседской хаты нашли. Она совершенно синяя с огромным вздувшимся животом тогда от боли корчилась, а рядом с нею рвотные массы зеленного цвета… Катя — жена Пети, которого немцы в халупе вместе со спрятанными солдатиками нашими застрелили, сама от истощения уже еле ползая, с ума тогда сходила, думала, что ее доченьке уже конец. Как Верочка тогда выжила — одному только Богу известно! А у людей тогда у всех — от травы и листьев зубы совершенно зеленые, как у коров, были, и, глядя на них, складывалось такое впечатление, что это уже и не люди вовсе…

Слава Богу, — после продолжительной паузы продолжила свой рассказ баба Киля, — мы, несмотря на все те лишения, о которых я тебе, внучек, рассказывала, весной 1947 года поля все же засеяли, но осенью урожай уже убирать почти некому было — зерно осыпалось и пропадало, а нам, колхозникам, после того, как колхоз рассчитался сельхозпродукцией с государством, опять ничего не осталось. Работали мы тогда опять бесплатно, и жили мы хуже скотины, многие люди не имели даже одежды и обуви, многие шили себе одежду из мешков, украденных в колхозе, а некоторые люди разрывали немецкие захоронения и с разложившихся трупов снимали их форму, мы тоже тогда, как оборванцы, в одежде из мешков и в постолах ходили.

— Бабуся, — прервал я тогда бабу Килю, вспомнив художественный фильм: «Донские казаки», снятый в 1948 году, и еще во время моей срочной службы в Пограничных войсках — в 1970 году, раз десять показанного нам: солдатам и офицерам части. В нем жизнь колхозников в послевоенный период была показана совсем другой — веселой, радостной и зажиточной. — А как же фильм: «Донские казаки»?.. — спросил я ее, — Вы видели этот фильм?

— А кто же его тогда не видел?.. — усмехнувшись, хмыкнула баба Киля. — Нам тоже его раз сто показывали, а люди после просмотра этого фильма, когда выходили из нашего сарая, который клубом назывался, не знали: плакать им или смеяться. Это же надо было тому режиссеру, что снимал этот фильм, так нашу жизнь разукрасить!.. Хоть бы прежде, чем снимать такое кино, он приехал куда-нибудь в колхоз да посмотрел, как людям жилось в колхозах тогда,… это же не кино, а чушь самая настоящая! В селах тогда люди с голоду умирали, а в колхозах не было денег даже на сухари для этих умирающих людей, ни то, что на пианино. Девчоночкам нашим сельским не на что было резинку в трусы купить, а в том кино — колхозницы расфуфыренные по магазинам бегают, жизнью наслаждаются…

Доведенные нищетой до отчаяния люди в те времена, внучек, за вилы хватались, и, слава Богу, что в те годы вокруг сел вооруженное оцепление не выставлялось, как в 1933 году, и люди могли свободно идти в поисках еды. Молодежь, как проклятая тогда из сел в города бежала.

Наша Анечка, чтобы нам легче было тут прокормиться, тоже в Николаев пошла, и ей так повезло: ее временно, без прописки, санитарочкой в госпиталь на Радостной улице взяли работать, и ей там какое-то питание перепадало. Ей даже завидовали те голодные люди, что вокруг помойных бачков возле госпиталя постоянно паслись. А она, бедняжка, сама тогда, как щепка, была, но, видя, как мы тут от голода мучаемся, даже тем своим нищенским пайком с нами делиться старалась.

Кто как мог, пытался тогда выжить. Я тоже хотела уехать отсюда куда-нибудь подальше, да куда?.. Я несколько раз в Николаев за хлебом пешком ходила и видела, что там творится…

Тут, недалеко от нашей хаты пожилая женщина жила — она приехала из Николаева к своей больной сестре, и у нее были какие-то денежные сбережения. Она сама в город уже ходить не могла и просила меня, чтобы я в Николаев за хлебом ходила. Она давала мне рублей 300–400, это в те времена была двухмесячная зарплата рабочего, и за каждые две принесенные ей из Николаева булки хлеба — одну, купленную за ее деньги, она мне отдавала.

— Бабуся, — в ужасе я округляю глаза, — это же за пятьдесят километров…

— А что делать, — горько усмехнулась баба Киля, — не умирать же с голоду?.. Пятьдесят километров — это было еще не самое страшное, самое страшное было в другом: хлеб могли отобрать голодные люди, они тогда весь Николаев заполонили. Куда ни глянь — везде они были,… беспризорные дети и инвалиды войны, без ног, с орденами и медалями на груди по улицам голодные ползали — хлеба просили. На улицах только и слышно было: «Подайте — Христа ради»… Это был ужас!

А той булки хлеба, что я приносила из Николаева, нам троим на две недели хватало: я ее с травой перемалывала и из этого лепешки пекла. Ну и коровка наша, слава Богу, помогала нам голод пережить. Она, бедняжка, за день натаскается с плугом, а потом мы еще и доим ее,… вот так и жили!

— Бабуся, а что хлеб в городе свободно продавался? — удивленно спросил я.

— Ну, что ты, если бы хлеб в городе свободно продавался, то, возможно, не было бы голода,… хлеб тогда в городе только по карточкам продавался, но многим людям не хватало денег, чтобы даже и по карточкам хлеб купить. А сельским жителям карточки не полагались, и мне приходилось хлеб у спекулянтов с огромной переплатой покупать — на рынке булка хлеба до 500 рублей доходила. По нескольку дней я тогда по Николаеву рыскала в поисках хлеба, и унижалась я перед продавцами, как могла, чтобы купить хлеб подешевле, но не зря же мне было идти туда за десятки километров.

— Какой ужас… — чуть слышно произношу я.

— Конечно ужас, — словно ненароком, соглашается со мной баба Киля, и подавленным голосом продолжает:

И ладно бы одно только это, так власть наша родная, придумала как еще больнее людям сделать: нас стали заставлять за живые деньги облигации покупать.

— Как это?..

— Ну, как… — потупила взгляд баба Киля. — Вызвали, к примеру, твоего деда Ваню в контору, дали ему бумажку разрисованную узорами всякими и говорят: тебе, как мужику еще способному шевелиться, облигация стоимостью пятьсот рублей,… а тебе, мне говорят, как женщине уже потрепанной — облигация за триста,… а вам, девчата — мамке твоей и Анюте говорят, облигации за пятьсот рублей.

Мы плачем, умоляем председателя сельсовета, чтобы он дал нам хотя бы облигации подешевле, говорим, что у нас нет денег, а он нам в ответ отвечает: ни чем помочь не могу — у меня план, где хотите

Вы читаете Гнет
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату