Исследуя творения новых святых отцов, В. Лосский прих‹дит к выводу, что апофатический путь — не интеллектуальная процедура, что он нечто большее, чем простое умствование. Как у экстатиков- платоников, как у Плотина, здесь необходимо внутреннее очищение, ???????,?, с той только разницей, что очищение платоников было, главным образом, интеллектуального порядка и имело целью освободить сознание от коррелятивной бытию множественности, тогда как для Дионисия очищение есть отказ от приятия бытия тварного‚как такового, чтобы приступить к нетварному. Это освобождение экзистенциальное, объемлющее все существо того, кто хочет познать Бога. [36]
Если соединение с fev Плотина может означать осознание первичного онтологического единства человека и Бога, то по «Ареопагити- кам или по св. Григорию Паламе — это мистическое соединение пред- ствяляет новое состояние — обожение. «Таким образом богословие должно быть не столько изысканием положительных знаний о Божественной сущности, сколько опытным познанием того, что превосходит всякое разумение».[37] Здесь уместно привести слова св. Григория Богослова: «Говорить о Боге — великое дело, но еще лучше -очищать себя для Бога».[38]
Для апофатического богословия характерна особая расположенность ума, отказывающаяся от составления понятий о Боге; при такой установке решительно исключается всякое абстрактное и чисто рационалистическое богословствование, желающее приспособить к человеческому мышлению тайны Божественной премудрости.«Это — экзистенциальная позиция, — говорит В. Лосский, — при которой человек целиком захвачен: нет богословия вне опыта: нужно меняться, становиться новым человеком. Чтобы познать Бога, — учит богослов, — нужно к Нему приблизиться; нельзя быть богословом и не идти путем соединения с Богом. Путь богопознания есть непременно и путь обожения».[39]. Кто единожды вообразит, что уже познал, что такое Бог, у того, по словам св. Григория Богослова, «ум развращенный».[40]
Посколько апофатизм — некий критерий, верный признак умонастроения, соответного истине, то, в этом смысле, «всякое истинное богословие есть по существу своему богословие апофати- ческое».[41]
Апофатизм учит нас видеть в догматах Церкви прежде всего их негативное значение, как запрет машей мысли следовать естественными путями и образовывать понятия, которые заменяли бы духовные реальности. «Христианство — не философская школа, спекулирующая абстрактными понятиями, но прежде всего общение с живым Богом. Вот почему, несмотря на всю философскую культуру и естественную склонность к спекулятивному мышлению, отцы Восточной Церкви, верные апофатическому началу богословия, сумели удержать свою мысль на пороге тайны и не подменять Бога Его идолами».[42]
Тем не менее непознаваемость вовсе не означает агностицизм или отказ от богопознания, а только удерживает от крайностей рационализма и указывает на основную цель искания: не пурификация знания, но единение, обожение. Это не абстрактное богословие, оперирующее понятиями, но «богословие созерцательное, возвышающее ум к реальностям умопревосходящим»[43]. Догматы Церкви часто представляются нашему рассудку антиномиями, тем неразрешимее, чем возвышеннее тайна, которую они выражают. По этому поводу В. Лооский пишет: «Задача состоит не в устранении антиномий путем приспособления догмата к нашему пониманию, но в изменении нашего ума для того, чтобы мы могли придти к созерцанию Бога — открывающейся реальности, восходя к Богу и соединяясь с Ним в большей или меньшей мере».[44]
Таким образом, апофатический путь приводит не к отсутствию и не к абсолютной пустоте, ибо «непознаваемый Бог христиан — не безличный Бог философов».[45]
Опытное познание трансцендентности присуще мистической жизни христианина — это не неизреченное слияние плотиновского экстаза, но личное отношение, не умаляющее Абсолют, но открывающее Его как «Другого», т. е. всегда нового, неиссякаемого.
«Поэтому, — пишет В. Лосский, — источник истинно христианского богословия — это исповедание Воплотившегося Сына Божия. В воплощении одно Лицо действительно соединяет в Себе непознаваемую, трансцендентную природу Божественную с природой человеческой. Во Христе раскрывается непостижимое и дает нам возможность говорить о Боге, т. е. богословствовать. В этом, именно, и состоит вся тайна: человек смог увидеть во Христе Бога, он смог увидеть во Хдосте сияние Божественной природы».[46]
§ 3. МИСТИЧЕСКИЙ ЭЛЕМЕНТ В БОГОСЛОВСКОМ ПОЗНАНИИ.
«Необходимо, чтоб никакую, даже в тайне сокровенную, премудрость мы не почитали для нас чуждою и до нас не принадлежащею, но со смирением устрояли ум к божественному созерцанию и сердце к небесным ощущениям».
Митрополит Филарет.[47]
В известном смысле всякое богословие мистично, поскольку оно являет Божественную тайну, данную Откровением.[48] С другой стороны, часто мистику противополагают богословию, как область, не доступную познанию, как неизреченную тайну, сокровенную глубину, как то, что может быть скорее пережито, чем познано, то, что скорее поддается особому опыту, превосходящему наши способности суждения, чем кому?либо восприятию наших чувств или нашего разума.[49] Если принять безоговорочно такую концепцию, то, в конечном итоге, это может привести к изложению А. Бергсона, различающего статичную религию Церквей — религию социальную или консервативную — и динамичную религию мистиков — религию личную и обновляющую.[50] В зависимости от философского видения, можно стать на эту точку зрения, но это будет данью западному образу мышления, потому что «Восточное Предание никогда не проводило резкого различия между мистикой и богословием, между личным опытом познания Божественных тайн и догматами, утвержденными Церковью».[51] Иными словами, Божественная истина, представляющаяся нам непостижимой тайной, должна переживаться нами в таком процессе, когда мы должны понуждать себя к глубокому изменению своего ума, к внутреннему его преобразованию, дабы стать способными обрести мистический опыт.[52] Но в этом положении есть большая опасность впасть в прелесь, осужденную многими духоносными отцами. В. Лосский по этому поводу пишет: «Вне Истины, хранимой всей Церковью, личный опыт был· бы лишен всякой достоверности, всякой объективности; это было бы смесью истинного и ложного, реального и иллюзорного, это был бы “ мистицизм» в дурном смысле этого слова».[53]
В противоположность учению гностиков, где познание само по себе является целью гностика, христианское богословие, в кон?і- ном счете, всегда только средство, только некая совокупность знаний, долженствующая служить той цели, что превосходит всякое знание. «Конечная цель есть соединение с Богом или обожение, ???- ???».[54]
Таким образом, мы приходим к заключению, которое может показаться весьма парадоксальным: «Христианская теория имеет значение в высшей степени практическое и чем мистичнее эта теория, чем непосредственнее она устремляется к высшей своей цели — к единению с Богом, — тем она и “ практичнее»'.[55] Многовековая борьба Церкви за чистоту богословского учения, выраженного в догматических определениях, являлась главной ее заботой, а залогом этой борьбы всегда являлось утверждение и указание возможности, способов единения человека с Богом. Богословские системы, разработанные в течение всей этой борьбы, можно рассматривать в их самом непосредственном соотношении с жизненной целью, достижению которой они должны были способствовать.
Интересное высказывание о христианском мистицизме принадлежит проф. А. Введенскому: «Мистик…считает себя отнюдь не верующим в существование Бога, но знающим об Его существовании, знающим с такой же достоверностью и непосредственностью, с какой он знает о существовании испытываемой им боли».[56]