Взвизгнут тормоза, пролетающего мимо автомобиля:
— Фу, какое грязное до! — испуганно встрепенется она.
С семи часов утра и до пяти вечера пропадала моя любовь в каменных стенах музыкального училища. В пять часов я встречал ее и провожал домой. Она рассказывала мне про фуги, которые невозможно исполнять, потому что они безумны и выкачивают из нее энергию. А я глиссировал взглядом по всему диапазону мелодии ее тела, и когда брал верхнюю ноту — карие глаза в пушистом обрамлении ресниц — у меня кружилась голова и воспламенялось дыхание.
— Оля, — шептал я, утыкаясь в ее черные волосы.
Но она отстранялась и уходила петь сольфеджио.
О, какая мука — ожидание! Сколько раз я пытался выговорить ее, но тщетно. Слова срывались и, развалившись на гласные и согласные звуки, осыпались в стихию хаоса, превращаясь в безумный крик.
Чтобы быть к ней как можно ближе, я покинул родительский дом и поступил в музыкальное училище. Слуха у меня не было, но был опаленный страстью дискант. За месяц я выучил русскую народную песню «Во поле березка стояла» и на вступительных экзаменах спел ее так, что мне не осмелились отказать.
Теперь я мог часами наблюдать ее под нескончаемый шквал восходящих и нисходящих гамм. Она была прекрасна. Такая хрупкая и изящная рядом с черным концертным роялем «Красный Октябрь», под скорбный лад до-минорного арпеджио. Моя душа наполнялась ликованием и надеждой, что скоро, совсем скоро мы сольемся в музыке Любви.
Но она воспринимала мой пыл как нечто естественное. Как кипящий чайник или ми-бемоль в гудке электровоза. Я желал ее душой и телом и мечтал пуститься с ней по тернистыми тропами страсти к вершине экстаза, на которой нас ждет только одно — Совершенный Восторг, а она со мной просто «ходила».
— Ты что, ходишь с этим тромбонистом с первого курса? — подслушал я как-то мимоходом её разговор с подружкой.
— Да, он ненавязчивый и смешить умеет, — отвечала она, поглощая плитку гематогена.
Пианистам требовалось много энергии.
Я злился и ревновал ее ко всем этим моцартам, бетховенам, шопенам, рахманиновым и даже к гематогену. Пил по вечерам самогон и терзал свой тромбон громкими элегиями собственного вдохновения.
И вот однажды мы гуляли. Был апрель, и в воздухе пахло весенним призывом в армию. Перспектива долгой разлуки разжигала во мне фатальные желания. Мы зашли в небольшой сад при средней школе № 2. В самом центре садика цвела одна-единственная яблоня — Башкирская красавица. Мы подошли к ней и остановились. Белую крону «Башкирки» оплодотворял, наверное, целый улей. В воздухе висел сладострастный пчелиный гул.
— Чистое фа! — услышал я любимый голос.
Несколько мгновений я стоял в полном оцепенении, как, возможно, стоит цирковой лев перед неожиданно открывшейся дверцей его суровой клетки. Затем я метнулся к ней и обнял сразу всю. Я сказал ей, что люблю её и буду любить всегда. Потом, уже ничего не говоря, я стал раздевать её, содрогаясь от радости. Но она сказала:
— Нет.
Простое «нет». О, если бы оно было продиктовано муками сомнения или приступом кокетства, пусть даже гневом оскорбления, я бы понял и, может быть, смирился на время. Но «нет» было абсолютным.
— Почему? — прошептал я, уронив руки.
— А зачем? — спросила она, такая спокойная и рассудительная.
Отстранилась и вытянула из кармана очередную плитку гематогена.
И тут мне стало стыдно. Я покраснел так, что несколько пчел, приняв меня за распустившийся георгин, нырнули в мою шевелюру и надрывно зажужжали там.
«Зачем?! За-чем?!!» — бился я над коварным вопросом и не находил ответа.
И неудивительно, ведь во мне уже давно бушевал океан влюбленности. Он разнес вдребезги все эти жалкие суденышки, идущие под флагом житейской мудрости. А над бурлящей стихией желаний гордо парили величественные альбатросы безумств.
— Ну, как зачем… — бормотал я.
Она снисходительно улыбнулась.
— Вот видишь, если подумать, то незачем.
Я вдруг поморщился, как от неожиданного приступа тошноты. Красноту стыда на моем лице сменила белизна гнева.
— Да вот зачем! — услышал я свой недобрый выкрик.
Сердце злорадно затрепыхалось, впрыскивая в кровь огонь отчаяния. Руки лихорадочно (но не без артистизма) вскрыли молнию ширинки и выпустили на воздух, растревоженный переживаниями и все ещё на что-то надеющийся, бедный мой член.
— Ты, крышка от рояля! А это ты видела?! Ну, спроси у него! Зачем да почему? Да спускал он на твои умозаключения!!!
Меня несло и заносило. Останавливаться было уже поздно и, предчувствуя катастрофу, я вдохновлялся все больше.
— О, да я вижу, ты удивлена, разглядев мое второе «Я»! В чем дело?!
— Дурак! — сказала она презрительно, развернулась и пошла, оставляя за собой пропасть.
— Куда? Стоять! Какая нота?! — орал я с другого края и зажурчал на её след.
Моя первая любовь вышла из сада и исчезла. Лишь чистое фа пчелиной возни напоминало о ней. А я остался стоять. Один против троих.
Злоба, Отчаяние и Бессилие обступили меня. Силы были неравными, и я не сопротивлялся. Что творила со мной эта троица! Они рвали меня на куски, как подлые волки раздирают глупого дворового пса. Я слышал, как трещат в их смыкающихся челюстях мои еще не совсем сформировавшиеся кости. Как рвутся сухожилия под ударами мощных когтей. И кровь. Всюду я видел свою кровь, которую слизывали, чавкая и брызжа, истекающие слюной языки.
Ужас охватил меня, я даже не мог застегнуть молнию на брюках. Мой член сник и бессмысленно болтался на воздухе, такой убогий, никому не нужный. И вдруг горячая волна сострадания хлынула горлом и затуманила мой взор. Сострадания к жалкому человеческому существу, такому же мягкому, легко рвущемуся и такому же быстро увядающему, как мой член.
— О, жизнь! О, жизнь! — твердил я. — Неужто и это твой лик?!
5
Нет, слишком я еще был молод, чтобы верить опыту. Бунта — вот чего жаждало мое сердце. Я продал свой тромбон за 25 рублей и купил десять бутылок «Портвейна розового» (цены 1983 года). Сложил их в чемодан, который мне приготовила мама для отъезда в армию, и пошел в училище на отделение духовых инструментов. Там я сообщил, что отбываю в Вооруженные силы СССР и приглашаю всех пьющих отпраздновать это событие в посадке, неподалеку от городского кладбища. Откликнулись все:
— гобоистка Оля — худая блондинка, с армянским носом. Она немного картавила и после каждого предложения добавляла «мама не гохрьюй» (Чайковский был гомик, а музыку писал — мама не гохрьюй!);
— флейтистка Сашида — низенькая и толстая башкирка, с розовым круглым лицом и черными влажными глазами;
— кларнетистка Гуля — высокая и пышнотелая татарка, у неё был врожденный порок сердца, поэтому она часто и нервно смеялась.
Девушки жили в одной комнате в общежитии, много пили и водили к себе через окно парней с мукомольного завода. В училище их называли «Чио Чао Сан».