как хотите. А кругом степь, а воды нет. Мать младшего братишку, чтобы не погиб, отвела в город, постучалась в чей-то дом — возьмите, усыновите, только сохраните живую душу, Петей его звать… Взяла жена какого-то начальника, бездетные были, уехали поскорей. Так и стал наш Петяшка сыном чужих людей. А я его не забыл и о той дороге, которой везли моих стариков за то, что у них сад был, тоже добре помню. Когда-нибудь в этом разберутся, и наша партия осудит те огульные дела и те ненужные жестокости. Но народ видел за всеми теми делами главное — начало хорошего життя, жизни то есть… Для народа и Родина и партия, это я понял теперь, вечное. И я с этим соединил свое все: и сегодняшнее, и будущее, и даже прошлое.
— Простил?
— Кому? Ему — нет, а партии… партия в этом разберется.
— Кому — ему?
— И в том проклятом тридцать седьмом — тоже разберется.
— Кому — ему? — снова настойчиво повторил капитан.
— А тому самому — родному и любимому.
Оба они невольно оглянулись, не слышит ли кто-нибудь их ночной неосторожный разговор…
— Ну, это ты брось, Иван Данилыч, — ошеломленно, но как-то не очень уверенно сказал Ермаков. — Не надо об этом. Твое озлобление вызвано просто личной обидой, обобщать тут ты не имеешь никакого права… Начали мы про Лену, а кончили политикой.
— Дело не во мне, — ответил Дорощук. — Это все одно — жизнь. Остается в жизни этой все — и плохое и хорошее. Весь вопрос — как остается. Лена — человек, она останется в доброй памяти у меня, и у вас, и у той хозяйки ее, и у тех, кто ее знал. И миллионы других — честных, скромных людей — тоже не будут забыты. А он — учитель великий и мудрый, что себя на портретах велел всюду рисовать, — он не настоящий, попомните мои слова. Рядом с Лениным становится, даже поперед Ленина хочет вылезть. Боится он народа, старых большевиков боится, пересажал всех, значит, не любит правды… А помните ту станцию с эшелоном на север? — вскрикнул Дорощук, хотя его собеседник угрюмо молчал. — У вас тогда лицо, как мел, белое стало и голова задергалась. Думал я, пристрелите вы этого энкеведешника…
Снова они оглянулись по сторонам.
— И слава богу, что обошлось, — сказал Ермаков.
— Да, — отозвался Дорощук, — хорошо, что до оружия дело не дошло. А то не воевали бы мы сейчас, а ехали бы куда подальше. Или сидели где не надо…
Помолчали. В ночное небо беззвучно неслись цветные пулеметные очереди. Где-то невдалеке полыхало зарево, и розовые блики отражались в черной воде. Заурчали моторы тяжело груженных немецких бомбардировщиков, идущих бомбить тылы. Старшина снова заговорил:
— Как вы крикнули Ильке Наумову: «Неси мой вещмешок!» — тут я и подумал, что быть сваре. Хотел я побежать за своим сидором — у меня там и сало было, и сухари, и сахар, да думаю — отбегу, а вы тут без меня делов понаделаете, и Сашку Тетерина послал. Ну, ребята как птицы летели. А ведь, по правде говоря, не ожидал я от вас такого.
— Почему? — встрепенулся капитан.
— Я об вас другого мнения был. Майор-то наш, Черепенников, на что храбрый был человек, а и то струсил… А вы знаете, как вас танкисты звали до того случая?
— Студентом, что ли?
— Верно. Ну, а студент — понятие деликатное, интеллигент… А тут вы как поговорили с тем стариком, бледный стали, а когда лейтенант из конвоя подбежал да вызверился, вы за пистолет. Ребята до сих пор это промеж себя обсуждают. И многие одобряют. «Вот тебе и студент», — говорят…
— Это ты меня тогда от него отгородил?
— Неважно кто, может, Илька, может, и я. — Дорощук тихо засмеялся. — Опять курите, товарищ капитан, много вы табаку жгете — вред один. И так худые…
Эпизод, о котором шла речь, произошел минувшей весной, когда они ехали на Урал, в Танкоград, получать новую технику и на пересадочной станции ожидали поезда.
В чахлом привокзальном скверике с ветхой чугунной решеткой вдруг поднялась суетня. Несколько солдат в фуражках с красными околышами во главе со старшиной в отлично сшитой командирской шинели грубо выпроваживали за ограду женщин с вещами, детей, стариков. Недовольные возгласы покрывали озабоченные крики солдат:
— Живей, живей, за ограду! Быстро!
— Чего это гражданских гонят? — недоуменно спросил, ни к кому не обращаясь, Илюшка Наумов. Капитан, игравший на расстеленной плащ-палатке в шахматы с заместителем командира бригады майором Черепенниковым, поднял голову. К ним уже подходил старшина. Оглядел быстрыми глазами группу и, щелкнув каблуками, обратился к майору:
— Можно вас на минутку?
Если бы к нему вот так, почти вольно, подошел войсковой старшина, даже из обожаемого им племени танкистов, майор заставил бы его вспомнить строевой устав. Но боевой командир увял при виде красного околыша. Он отошел вслед за старшиной в сторонку и вернулся озабоченный:
— Придется нам очистить помещение…
Маленькая группа расположилась неподалеку от ограды. Снова расстелили плащ-палатку, перенесли вещи. Капитан, несший шахматы, сел.
— Ваш ход, товарищ майор.
Но Черепенников глядел не на доску. Вытянув шею, он напряженно следил за большой группой людей, входившей в скверик. Ермаков вскочил. Лицо его потемнело.
Впереди группы мужчин в странно непривычном одеянии — грязно-серые бушлаты, такие же брюки, облезлые шапки — шел лейтенант с тонким злым лицом. С боков людей в сером теснили солдаты с винтовками наперевес.
Гомонившая до сих пор привокзальная площадь стихла. Люди подходили поближе, пытливо всматриваясь в худые, отечные лица заключенных. Они клали на землю свои тощие мешки и молча усаживались возле — все разные и очень схожие друг с другом.
Несколько солдат охраны прошли и, ни на кого не глядя, стали вокруг ограды.
Раздвигая подступавших к палисаднику женщин и красноармейцев, капитан подошел почти вплотную к ограде. Высокий худой старик с седой остриженной головой и пронзительно зоркими глазами, снимая бушлат, смотрел на подходившего командира.
— Кто ты, папаша? — опросил Ермаков.
Старик усмехнулся.
— Сейчас заключенный, как видите. До тридцать седьмого был дивизионным комиссаром. Член партии с четырнадцатого года. Участник штурма Зимнего. Дважды краснознаменец. Еще есть вопросы?
— Есть! — лицо капитана побелело. — Фамилия, как ваша фамилия?
А когда старик назвал громкое в былые годы имя свое, Николай шагнул к нему, грудью ткнувшись в ограду:
— Так это о вас писал Ленин. О вас мне рассказывал отец… Вы… и здесь… в таком положении… Почему? За что вас?
Подошел охранник, широколицый веснушчатый солдат, нерешительно проговорил:
— Нельзя, товарищ командир, не положено.
Николай нетерпеливо дернул плечом.
— Куда вас сейчас? — с отчаянием спросил он старика.
— Отбыл пять лет лагерей особого режима, теперь везут на вечное поселение…
Старик говорил, глядя прямо в глаза. Слова его падали тяжело, глухо. Толпа людей обступила ограду вплотную, прижав к ней капитана, танкистов, охранников. Чей-то громкий повелительный крик ударил по людям, но их было много, и отступать им было некуда. Николай оглянулся. Майор Черепенников исчез, предпочитая не вмешиваться в сомнительное предприятие. На фронте он ничего не боялся… Рядом стояли Дорощук, Наумов, Тетерин. Солдаты отталкивали заключенных от ограды. Громко крича: «Отойти! Назад!», проталкивался к танкистам лейтенант с злым лицом.