успевают опомниться, входит молодой человек с разбухшим носом и толстыми губами. Он торопливо моет руки над помойным ведром, садится за стол и засовывает в рот большой кусок хлеба. Все это он проделывает в страшной спешке, не одарив никого даже взглядом, точно опасаясь, как бы, упаси бог, не опоздать, как бы не поели без него. Тем временем в комнату возвращается та самая дебелая девица со сдобными щеками, разряженная в субботнее платье, и тоже садится за стол. Хае-Трайна, указывая на девицу, говорит мне:
— Это моя старшая дочь, Хасе-Груня.
Все принимаются за еду — сначала чинно: зачерпнут ложкой и положат ее на место, вскоре, однако, наступает оживление: десять ложек деловито орудуют в общей миске и быстро направляются в десять ртов, хлебающих каждый на свой лад. Горячка, суматоха, все усиленно хватают: «вуф, уф, уф, вуф!» Мои новоявленные родственники все время подгоняют меня:
— Кушайте, не стесняйтесь!
А я — по своему: «ввиф-ффиф!»
Молодой человек с разбухшим носом не зевает, трубится за десятерых и добирается наконец до птицы, намалеванной на дне миски. Покончив с работой, он испускает глубокий вздох, идущий от самого нутра, выпучивает стеклянные глаза и смотрит на всех. Внезапно он приподымается, протягивает мне руку и говорит:
— Здравствуйте! Ваше лицо мне почему-то знакомо… Как вас звать?
Я называю себя. Он вскакивает от изумления:
— Реб Менделе!.. Реб Менделе Мойхер-Сфорим! Шутка ли! Кто же не знает реб' Менделе! Я как-то имел честь, будучи в Глупске, купить у вас молитвенник.
— Реб Менделе — мой родственник! — с гордостью заявляет Хае-Трайна и тает от удовольствия. — А это каш учитель! — рекомендует она молодого человека и тут же обращается к пареньку, который вбежал без кафтанчика: — А ну-ка, Ешийкеле, реб Менделе проверит тебя. Не стесняйся, дядя тебя не съест.
Ешийкеле ковыряет в носу, глядит насупившись в сторону и, подергивая плечами, говорит:
— Я стыжуся, я стыжуся…
— Сколько лет вашему Ешийкеле? — справляюсь я.
— Моему Ешийкеле, дай ему бог здоровья, — отвечает счастливая мать, — весной исполнилось тринадцать.
— Ну, Ешийкеле, — обращаюсь я к мальчику, ласково ущипнув его за щечку, — скажи, не стесняйся, какой отдел Пятикнижия читают на этой неделе?
— Говори, говори! — подгоняют мальчика со всех сторон. Но Ешийкеле уставился в одну точку и молчит.
— Б… б… б… — пытается подсказать толстогубый учитель.
— Б… бугай! — выпаливает ученик, глядя на учителя.
— Ну, «Болок» [17], «Болок», — отвечаю я сам за ученика и снова спрашиваю: — А что велел передать Болок?[18]
Учитель лижет палец, чтобы натолкнуть мальчика на правильный ответ.
— Лизать! — вскрикивает от радости ученик.
— Кто? Кто? — подгоняет учитель, с облегчением думая, что его питомец на пути к истине. — Кто? А?
— Учитель! — громко заявляет Ешийкеле.
— Ну что за тупица! — сердится учитель. — Кто, говорил Болок, будет лизать?
— Евреи! — отвечает Ешийкеле визгливым голосом.
— Так, так, евреи… — говорю я, потрепав мальчика по щечке. — Очень хорошо, Ешийкеле, ты знаешь.
Мать наверху блаженства. Она сложила руки на животе и радуется: благо, мол, чреву, выносившему такое сокровище! Отец жует язык и тоже доволен.
После ужина Хае-Трайна заговорила со мной о моих делах:
— Через час-другой должен приехать мой Янко с лошадьми. Тогда, реб Менделе, садитесь верхом — вы на одну лошадь, мой муж на другую — и езжайте прежде всего за повозками с товаром. Заберите их сюда, а там видно будет. А покуда что прилягте. Вот вам кровать и постель.
— Спасибо! — отвечаю я. — Но если я провалюсь в эти пуховики, вытащить меня будет нелегко. Бог знает, сколько времени я могу проспать, а время дорого. В другой раз, даст бог, когда я приеду к вам в гости с женой и детьми, тогда, видите ли, я распрощаюсь с вами со всеми и — будь что будет — надолго ринусь в бездну подушек.
— Милости просим! Милости просим! — говорит с улыбкой Хае-Трайна. — Не забудьте же, — со всеми детьми! И Яхне-Сосю с собой возьмите! Не откажите, по крайней мере, взять хотя бы подушечку с собой, в ту комнату.
— Спокойной ночи! — прощается она со мной. — Спите спокойно, муж вас на рассвете разбудит!
10
Сама Хае-Трайна — женщина благочестивая, добрая, но клопы у нее в доме свирепые, сущие злодеи. Они напали на меня, чуть только я улегся в боковушке на топчане, и между нами началась война. Обе стороны заупрямились и действовали энергично: они ртом, я — руками. Они ползут, я подскакиваю, они — с претензиями: «Топчан, мол, наш, извольте не артачиться, уважаемый, давайте себя кусать!» Я вздыхаю и стиснув зубы почесываюсь изо всех сил, они кусают, я почесываюсь, они — на меня, я — на подушку, долой, ко всем чертям подушку! Треногий табурет падает, глиняный кувшин с водой летит с грохотом на пол. Тараканы бегают по полу, царапают, шуршат… Пух из разорванной подушки лезет в нос, в глаза. Топчан подо мной скрипит, трещит. Шум, тарарам! Я ошалел, растерялся, весь дрожу, ворочаюсь с боку на бок. Кусать не перестают. Воняет клопами!
Надоела мне наконец вся эта история, — надо бежать. Покидаю свое ложе и подбегаю к окошку — воздуху глотнуть и полюбоваться на божий мир.
По синему небу тихо и спокойно ходит золотая луна. Ее сияющее лицо серьезно, задумчиво. Кругом тишина… Задумчивость луны наводит на меня сладостную меланхолию, она что-то говорит моему сердцу, каждым взглядом своим томит мою душу. Луна будит во мне море чувств, в голове роятся думы, и все почему- то о себе самом. Невольно думается о горестной жизни, полкой страданий, обид и оскорблений, преследований и несчастий — минувших и настоящих… Хочется приласкаться, пожаловаться луне, как больное дитя — матери: «Ой, мама, больно!.. Ох, как приходится мытариться, мучиться!.. Мало того что вечно у тебя голова кругом, что из забот не вылезаешь, так еще и другим глаза мозолишь. Мало собственных язв и ран, приходится еще терпеть невероятные муки от других. Тут еле дышишь, но и эта твоя жизнь, оказывается, кому-то в тягость. Ой, мама, как больно, как щемит сердце!»
Луна, обратив ко мне свой светлый лик, смотрит по- прежнему серьезно, задумчиво, и кажется, что она меня успокаивает:
«Тише, бедное дитя мое! Успокойся! Ну, что ж поделаешь?» Еще сильнее ноет сердце, горячие слезы навертываются на глаза, склоняю голову на руку и обращаю к луне ту сторону лица, на которой срезан пейс: пусть она видит, пусть она хоть взглянет!
Нахлынувшие на меня чувства сжимают сердце, туманят мысли, глаза, полные слез, смотрят на мир с трогательной мольбой: «Помогите, сжальтесь! Больно, больно!» Так в одиночестве рыдает проснувшийся ночью больной ребенок, глядя с немой мольбой во взоре. Нет никого! Никого! Никто не слышит! Все спят. Тихо. Только собачонка стоит на улице, поджав хвост, задрав голову, и беззлобно лает на луну. Но луна идет своим путем, спокойная, задумчивая, не замечая собачьего лая…
На душе у меня становится легче. Неясное теплое чувство надежды согревает меня и утешает без слов: такое чувство испытывает человек, когда выплачет перед господом богом все свои горести. Оно делает человека мягким и податливым, безгранично добрым, готовым за каждого душу отдать, обнять и расцеловать весь мир.