стыки рельс, проносился локомотив. Вышел, немного пошатываясь, прислонившись плечом к стене.
Была уже глубокая ночь. Шел проливной дождь и его было слышно. Усевшись на мусорные пакеты возле двери, он закурил:
...все это слишком реально...
раз, два, три...
...кеды шелестят по сыплющимся бетонным ступеням вниз - там ливень и уже за полночь. По правде говоря... нет... не надо... просто молчи... просто неудобно от того, что мусорный пакет, забитый доверху, соскальзывает с плеча...
раз... два...
К черту все! Что с ней стало? Вещи - в мусор, куда - она? В каком-нибудь баре подает счета... раз, два... по утрам варит кофе и, кутаясь в халат, смотрит на еще холодное солнце... помнит ли? Мне не зачем хранить чужой хлам чужого прошлого...
В курортном греческом городке, в номере за двадцатку в уплату услуг она сидела, съежившись, на кровати, укутавшись в бардового цвета простыню и курила. Остекленевший взгляд не замечал как деловито повязывал галстук пожилой, одутловатый грек, бормоча что-то себе под нос. До нее доносились только бессвязные отрывки: '...ты же знаешь... ну... а в понедельник придет бабушка... Панает веселится... чертова пуговица... хорошо...' Звук хлопнувшей за ним двери раздался в ее ушах громом и заставил вздрогнуть. Сигарета, еще дымящаяся, упала на затоптанный ковер, на котором валялась пара смятых десяток...
За широко распахнутым окном, в самом низу - круглосуточная забегаловка с бойким, никогда не спящим хозяином - арабом, маленькие, мельтешащие, темные фигурки чужестранцев и мост бесконечно длинный, уходящий вереницей фонарей за самый горизонт, за которым кварталы, кварталы, кварталы уже давно покоящихся людей. Именно этот мост. Именно сейчас. Самое главное в жизни. И самое последнее...
три...
Он не слышал раскатов грома. Под надетым на голову капюшоном куртки наушники выдавали на предельной громкости старые песни radiohead:
Кеды быстро намокли, шлепая по скопившимся лужам: дождь и ветер делали свое дело. Казалось, ливень хлестал со всех сторон и очень быстро Виталик промок до нитки. Единственный работающий фонарный столб освещал детскую площадку: качели и песочницу под грибом-зонтиком, своей раскраской напоминающего мухомор. До мусорных баков - пройти мимо машин, приткнувшихся к подъездам и завернуть за угол дома: там - закрытый на ночь ларек с фруктами, сломанная скамейка, чернота и скопление всех самых немыслимых запахов... это хорошо, что сейчас сильный ветер...
Твою мать! - нога угодила в выбоину, заполненную дождем и темнотой, он споткнулся и, еле удержавшись, все же выронил пакет. Обрывки газет и пивные банки мгновенно разнесло ветром по двору, загоняя мусор под машины, прибивая к высоким бордюрам и стенам пожелтевшего от старости дома. Пару блузок подняло в воздух и отшвырнуло на гнущуюся от ветра осину, уже сбросившую все свои листья. Промокший насквозь и испачканный, и потому уже ни о чем не заботясь, он, ползая на коленях по лужам, стал собирать все, что еще можно было собрать. Так он добрался до скамейки, из-под которой до него донеслось рычание. Он поднял голову. Под сломанными досками скамейки лежал пес и скалился, со злостью глядя на него.
Тихо... тихо... у тебя усталый взгляд... промокший... опустивший морду на лапы, ты - единственное, что я помню.
...Теперь же только это и осталось.
И однажды подчинит себе каждого.
И каждый тогда исчезнет...
Все скоро должно закончиться. Мимо этих стынущих машин, мимо дверей, за которыми спят, мимо окон, в которых утром зажжется свет - еще и еще раз... измерять дождь шагами - самое мокрое дело, но все же почему-то приятно... сейчас... именно сейчас...
- Мне холодно.
Он обернулся. Единственное освещенное место. Та самая - из поезда: яблоки, Верлен, сказки про бременских музыкантов... Она сидела на бортике песочницы, забравшись на него с ногами, обхватив руками колени. Промокшую, ее бил озноб.
- ...там был океан. Там было так светло. Мы пили апельсиновый сок и ели мороженное. Знаешь - такое... с изюмом. Здесь, правда, в черно-белом цвете не видно... солнца... но оно было... было со мной... и я была солнцем.
Это она. Вернувшееся наваждение - так близко, что видно как стекают капли по коже - больше, чем реальность. Все так... я брежу непогодой... родинка над губой и едва заметный шрам справа под бровью.
Большие серые глаза глядели на него не отрываясь.
- Смешной... с твоих ресниц идет дождь. Мне холодно, слышишь? Очень холодно...
Он снял с себя промокшую куртку и протянул ей.
Но ее никто не взял. Никого не было. Песочница, стекающая с гриба-мухомора вода и яркий свет от фонаря. На бортике лежала ветка вербы, оставленная мальчиком в испачканном комбинезоне, что выводил на песке одному ему понятные знаки.
Глаза не хотели больше видеть. Ни раскатов грома, ни шума дождя, ни света, ни ночи... ни - че - го...
'Говорят, что есть такой вид птиц - риндинки. И есть такое состояние тела - лед. Лед - это почти зима. Но зима - это когда холодно, это то время, когда стрелки часов заносит снегом и уже не понятно: завтракать ли сейчас или пора ужинать.
Когда внутренности леденеют, когда сердце покрывается хрустальной коркой совсем ни к чему, то есть совсем невозможно думать, то есть надеяться на оттепель. Кроны кровеносных сосудов больше не наполняются жизнью потому, что жизни нет по определению. Потому, что это определение - бесконечно повторяющаяся возня множества чувствующих с одним единственным чувством. Чувством насыщения одного другим.
Это - индивидуальная, но всеобщая теория большого взрыва. Все догадываются, что так, похоже, и было, то есть, наверно, так и должно быть... И все же было ли? И что это - 'так'?
Это так же не важно, как и то, что на самом краю вселенной, безвольно полусогнувшись, как внезапно брошенная марионетка, приходит и обволакивает липкой, тягучей массой понимание того, что мерцающий мириадами огней хрусталь бездны - только хорошая работа светотехника, в венах которого из последних сил бежит кровь, по ошибке разбавленная метиловым спиртом; что воздух, наполняющий прогнившие легкие - последний акт существования выброшенной на берег рыбы.
Все это - декорация, тогда как прошлое, то есть Нечто (то есть Некто), скрывшись за занавесом беспамятства, тянет за сухожилия, по наитию вытаскивая на свет рампы одно за другим самые сокровенные желания. Так безмолвное Ничего взрывается и становится Красотой, которая жаждет саму себя, как героин, вливающийся в плоть, измученную захоложенным миром.
Поэтому здесь и сейчас нет ничего и никогда не было, и никогда не будет.
Все это - только взорванные капилляры, нейроны, вспыхнувшие электричеством и тут же угасшие, учащенное душебиение от приближения бесконечности несуществования, то есть - лед, вонзившийся в разверстую грудную клетку совершенными кристаллами.
Это совсем не холодно. Так как холод - это память тепла, которого нет и никогда не было.
Поэтому, уже не балансируя, но уверенно срываясь с тонкой нити пульса, совсем ни к чему захватывать с собой в пропасть бесконечно далекую и так же бесконечно чужую канонаду людских