пропускали ни одного ни церковного, ни государственного праздника), они выпивали семейно, вдвоём.

В такой день с утра Кнышиха выходила за ворота и, в зависимости от праздника, или крестилась, или торжественно пела «Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов». (один куплет с припевом «Это есть наш последний и решительный бой»).

Потом Кнышиха возвращалась во двор, где стоял под вишней уже накрытый стол, и начинался праздничный завтрак. Через час из-за Великой китайской стены уже раздавалось:

Ой служил я у па-а-на Да за первое ле-т-то Заслужил я у па-а-ана Курочку за лето. А та курка-щебатурка По садочку хо-о-одит да ход-ит, Цыпляточек водит да во-о-дит…

Это пели гнусавыми голосами подвыпившие Кныши. После рюмки их всегда тянуло на пение.

Пели они долго, часа два или три. Пели украинские народные, и современные, и песни из кинофильмов, и даже танго.

А потом уже до самого вечера Кныши на два голоса оглушительно, с перебоями храпели в саду, и благодаря «денатурчику» от них пахло так, словно это не люди спали, а два трактора.

Праздновали Кныши всегда только вдвоём. Никого к себе не приглашали. К ним никто не ходил, и они ни к кому. Очень были скупые и боялись, чтобы никто не увидел, что у них дома есть. На людях всё время прибеднялись.

— Да я же совсем нищий! — говорил Кныш. — С хлеба на воду перебиваемся. Даже на зиму ничего не припас.

А между тем Кнышиха каждое утро, отправляясь на базар, даже сгибалась под тяжестью корзин. И бутылки с молоком высовывались из этих корзин, как пушки из танковых башен. Корова у Кнышихи была одна из лучших в селе.

Я как-то слышал, как бабы говорили об этой корове:

— Ох же и молоко у этой коровы! Ну как смалец! Хоть ножом режь.

— Эге. Так что же ты хочешь, если она её хлебом кормит. Каждый день тащит из города мешок. А в том мешке, думаешь, что? Одни булки. Если бы я кормила свою Лиску так, она сметаной доиться будет.

— Ну да! А на базаре, я видела, продаёт жидкое, почти синее. Наполовину разбавляет, не меньше.

— Куда это милиция смотрит!

А как-то вечером, когда уже стемнело, приезжали к ним двое каких-то типов на мотоцикле с коляской, погрузили что-то в коляску и сразу же уехали. И потом еще дважды приезжали, и снова ночью.

А однажды возле чайной Кныш, что в стельку напился, разглагольствовал в обществе пьяниц…

— Не боюсь я вашего Шапки… Какой он Шапка! Штаны он, а не Шапка. И не голова, а это самое… Он у меня вот тут вот. — Кныш показал сжатый кулак. — Я уже написал. кому следует. Скоро вашему Шапке дадут по шапке… Хи-хи-хи!

Иван Иванович Шапка, председатель нашего колхоза, был очень хороший хозяин, и все его у нас любили. Все, кроме бездельников, лодырей и пьяниц, потому что он им спуску не давал. И Кныш всё время писал на Шапку письма и жалобы в разные инстанции. При чём писал всегда так, чтобы люди видели. Открывал ворота, выносил во двор стол, садился и, как школьник, наклонив голову и высунув язык, карябал что-то на бумаге.

— О, снова пишет какую-то собаку, — насмешливо говорил дед Варава.

Кнышевы жалобы, конечно, председателю проблем не создавали. Но у людей темных вызывали к Кнышу уважение и даже опасение — если человек пишет, значит силу имеет. Когда-то, говорят, Кныша из- за этих писем даже умные люди боялись. Это еще больше делало его в наших глазах таинственным и загадочным.

Поверить в то, что он шпион, было не очень трудно.

Мы перелезли через забор, осторожненько, пригибаясь подошли к ореху, забрались — и вот уже внимательно смотрим сквозь окно в Кнышеву хату. В хате темновато, и мы не сразу рассмотрим. что там происходит. Наконец увидели, что Кныш и Кнышиха сидят у стола с ложками в руках и, воровски оглядываясь на окно, что-то едят. Мы внимательно приглядывались и удивленно посмотрели друг на друга. Кныши ели… торт. Бисквитный городской торт с цукатами и с кремовыми и шоколадными розочками. Ели торт ложками, как борщ или кашу. Если тайком спрятавшись от людей, как преступники, ели торопясь, жадно, наверно, громко чавкая (окно было закрыто, и мы не слышали), а может, даже похрюкивая. Рты у обоих были измазаны кремом, а у Кнышихи крем был и на «румпеле».

Вот Кныш подцепил ложкой большую центральную розу, что красовалась посреди торта, и потянул ко рту. Но Кнышиха что-то сердито проворчала ему, ловко перехватила розу с его ложки своей ложкой — и раз — к себе в рот.

Мы снова переглянулись. Кино!

— Ну всё! Ясно! — сказал Ява. — Шпионы! Наши люди торты ложками не едят.

Я не стал возражать, хотя это доказательство шпионской деятельности не казалось мне достаточно убедительным.

Поскольку смотреть на эту картину было противно, мы спустились с ореха и полезли домой.

…И снова потянулись «трудовые будни».

Больше контактов с Кнышами, а тем более с Бурмилой не было.

Лето проходило. Нам даже начало казаться уже, что о Кныше и Бурмиле мы всё выдумали, что не было ни того таинственного разговора («Подарочек от немцев…», «Двадцать железных…», «Вермахт щедрый…»), ни акваланга, ни подозрительного поведения, ничего…

— Нет, никакие они не шпионы, — сказал я. — Помнишь, как Бурмило аистенка раненного подобрал и выходил, выпустив потом. Шпион бы так тебя сделал? Никогда!

Ява сначала собирался возражать, а потом просто переводил разговор на другое.

Один раз Ява встретил меня у плетня особенно мрачный и невеселый.

— Завтра приезжают родители, — вздохнул он. — Просто хоть с моста в воду. Мать как узнает… Правда, дед пообещал в первый день не говорить. «И не из-за тебя, — говорит, — двоечник, а из-за твоей матери. Не хочется в первый день ей настроение портить. Столько, — говорит, — не была дома, так скучала, а тут сынок такой подарочек приготовил. Возьму, — говорит, — грех на душу, совру, что сдал ты экзамен на тройку. Пусть уж на второй день…» Так что, у меня только один день спокойной жизни.

А потом будет такой «вермахт», что… ты же мою мать знаешь.

Явина мать была такая решительная женщина. В отличии от моих родителей, у Явы всё наоборот: папа был добряк добряком (муху не обидит, никогда голоса не повышает, только не скрипке играл), а мать — гром и молния. Словом, папа был мамой, а мама была папой. И Явину тревогу я понимал.

— Ничего, — успокаивал я своего друга, — как-нибудь обойдется. Не убьёт же она тебя.

— До смерти, может, и не убьёт. А инвалидом сделать может. Знаешь, какая у неё рука! Как у Жаботинского[1]!

— А ты потренируйся падать. Чуть что — сразу падай. Будто тебе плохо.

— Мне и так будет плохо. Без «будто». Не волнуйся.

Что и говорить, сочувствовал я другу всем сердцем, всей душей, но помочь ничем не мог. Оставалось только уповать на судьбу и на счастливый случай. Может, как — нибудь пронесет.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

11

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату