— Пожар! — послышался крик. Лампы замигали, с потолков, нагнетаемые насосами, хлынули струи воды. Но горючая жидкость растекалась по линолеуму, она просочилась, нырнула под дверь и уже целый хор подхватил:
— Пожар! Пожар! Пожар!
Дом старался выстоять. Двери плотно затворились, но оконные стекла полопались от жара, и ветер раздувал огонь.
Под натиском огня, десятков миллиардов сердитых искр, которые с яростной бесцеремонностью летели из комнаты в комнату и неслись вверх по лестнице, дом начал отступать.
Еще из стен, семеня, выбегали суетливые водяные крысы, выпаливали струи воды и возвращались за новым запасом. И стенные распылители извергали каскады механического дождя. Поздно. Где-то с тяжелым вздохом, передернув плечами, замер насос. Прекратился дождь-огнеборец. Иссякла вода в запасном баке, который много — много дней питал ванны и посудомойки.
Огонь потрескивал, пожирая ступеньку за ступенькой. В верхних комнатах он, словно гурман, смаковал картины Пикассо и Матисса, слизывая маслянистую корочку и бережно скручивая холсты черной стружкой.
Он добрался до кроватей, вот уже скачет по подоконникам, перекрашивает портьеры!
Но тут появилось подкрепление.
Из чердачных люков вниз уставились незрячие лица роботов, изрыгая ртами-форсунками зеленые химикалии.
Огонь попятился: даже слон пятится при виде мертвой змеи. А тут по полу хлестало двадцать змей, умерщвляя огонь холодным чистым ядом зеленой пены.
Но огонь был хитер, он послал языки пламени по наружной стене вверх, на чердак, где стояли насосы. Взрыв! Электронный мозг, управлявший насосами, бронзовой шрапнелью вонзился в балки.
Потом огонь метнулся назад и обошел все чуланы, щупая висящую там одежду.
Дом содрогнулся, стуча дубовыми костями, его оголенный скелет корчился от жара, сеть проводов — его нервы — обнажилась, словно некий хирург содрал с него кожу, чтобы красные вены и капилляры трепетали в раскаленном воздухе. Караул, караул! Пожар! Бегите, спасайтесь! Огонь крошил зеркала, как хрупкий зимний лед. А голоса причитали: «Пожар, пожар, бегите, спасайтесь!» Словно печальная детская песенка, которую в двенадцать голосов, кто громче, кто тише, пели умирающие дети, брошенные в глухом лесу. Но голоса умолкали один за другим по мере того, как лопалась, подобно жареным каштанам, изоляция на проводах. Два, три, четыре, пять голосов заглохли.
В детской комнате пламя объяло джунгли. Рычали голубые львы, скакали пурпурные жирафы. Пантеры метались по кругу, поминутно меняя окраску; десять миллионов животных, спасаясь от огня, бежали к кипящей реке вдали…
Еще десять голосов умерли. В последний миг сквозь гул огневой лавины можно было различить хор других, сбитых с толку голосов, еще объявлялось время, играла музыка, метались по газону телеуправляемые косилки, обезумевший зонт прыгал взад-вперед через порог наружной двери, которая непрерывно то затворялась, то отворялась, — одновременно происходила тысяча вещей, как в часовой мастерской, когда множество часов вразнобой лихорадочно отбивают время: то был безумный хаос, спаянный в некое единство; песни, крики, и последние мыши — мусорщики храбро выскакивали из нор — расчистить, убрать этот ужасный, отвратительный пепел! А один голос с полнейшим пренебрежением к происходящему декламировал стихи в пылающем кабинете, пока не сгорели все пленки, не расплавились провода, не рассыпались все схемы.
И наконец, пламя взорвало дом, и он рухнул пластом, разметав каскады дыма и искр.
На кухне, за мгновение до того, как посыпались головни и горящие балки, плита с сумасшедшей скоростью готовила завтраки: десять десятков яиц, шесть батонов тостов, двести ломтей бекона — и все, все пожирал огонь, понуждая задыхающуюся печь истерически стряпать еще и еще!
Грохот. Чердак провалился в кухню и в гостиную, гостиная — в цокольный этаж, цокольный этаж — в подвал. Холодильники, кресла, ролики с фильмами, кровати, электрические приборы — все рухнуло вниз обугленными скелетами.
Дым и тишина. Огромные клубы дыма.
На востоке медленно занимался рассвет. Только одна стена осталась стоять среди развалин. Из этой стены говорил последний одинокий голос, солнце уже осветило дымящиеся обломки, а он все твердил:
— Сегодня 5 августа 2026 года, сегодня 5 августа 2026 года, сегодня…
Рэй Бредбери
Ночная встреча
Другого такого вечера он бы не припомнил за всю свою жизнь. Было еще совсем не поздно, солнце только закатилось, в воздухе упоительно пахло свежестью, но почему-то его затрясло — ни с того ни с сего накатила незримая, тайная дрожь нетерпения, почти предвкушения. Он добрался до автопарка и зашагал среди стана автобусов: все своим чередом, рутинная проверка, полный бак, педаль газа, тормозные колодки, выезд на линию — а дрожь так и не отпускала. На дорогах никаких аварий, вечер ясный, движение спокойное, пассажиров — раз-два и обчелся. Втягивая в себя соленый воздух, он проезжал сквозь океанское спокойствие улиц и ощущал в дыхании ветра нечто такое, что всегда выдает весну, при любом раскладе, в любое время суток.
Было ему под сорок; надо лбом уже намечались небольшие залысины, виски слегка тронуло росчерками серебра, шею над воротником прорезали первые борозды. Он привычно крутил баранку, а время уже близилось к одиннадцати — душный час, теплый весенний вечер и дрожь по всему телу. Глаза невольно стреляли по сторонам, не упуская ничего примечательного, но более всего радовали взгляд неоновые вывески — ни дать ни взять лимонное мороженое и зеленая мята; как же хорошо выбраться из своей тесной конуры, как славно ехать привычным маршрутом.
На конечной остановке он вышел покурить у береговой полосы и с беспокойством отметил, что вода светится.
Вглядываясь в океанскую даль, он вспомнил, как точно такой же ночью ему объяснили причину это свечения: в воде живут миллионы, триллионы крошечных живых организмов, которые кишат, бурлят, плодятся, давая жизнь мириадам себе подобных, и тут же умирают. От этой весенней любовной лихорадки вода вспыхивает зеленым, а местами — кораллово-красным, и так вдоль всего побережья, до самого Сан- Франциско в северном направлении, до Акапулько в южном, а некоторые поговаривали, что и до Перу, — кто его знает, кто подтвердит?
Докурив сигарету, он еще немного постоял у волнолома, явственно чувствуя, как из одежды выветривается затхлость убогого жилища. Но руки, сколько ни держи их под краном, оставались будто засаленными от старой колоды пасьянсных карт, помогавших убить время.
Вернувшись в автобус, он слегка прогрел движок, бубня какой-то мотив. В салоне было пусто; значит, ему предстоял порожний рейс по сонным улицам. Он разговаривал сам с собой, напевал себе под нос, чтобы часы тикали побыстрее, и двигался через тенистые, освещаемые луной кварталы к той точке, откуда вскоре можно будет отправиться домой, чтобы рухнуть на узкую койку и полдня спать, а завтра в шестнадцать ноль-ноль начать все сначала.
На четвертой остановке он задержался, поднял все оконные рамы в пустом салоне и оставил гореть только пару лампочек. Ветер летним половодьем хлынул в открытые шлюзы окон, и теперь автобус на ходу трубил, как морская раковина. Колеса шуршали по лунному свету, а серебристый асфальт плыл вдоль молочных бульваров, среди бархатно-черных теней.
На семнадцатой остановке он едва не проскочил мимо ожидавшей автобуса девушки.
Хотя она стояла на виду, он так углубился в свое дыхание и улыбку, что пролетел добрых двадцать ярдов вперед — ей даже пришлось немного пробежаться, прежде чем войти в открытую дверь.
Он извинился, она опустила монетки в звенящую серебром кассу и села наискосок от кабины, где он краем глаза мог ее видеть в зеркале верхнего вида. В полумраке она сидела неподвижно и прямо, сложив