день, не очень-то одобряли. Слушал он классику, чаще всего Бетховена и особенно его девятую симфонию. Наверное, в этой музыке было что-то близкое нашему состоянию, когда одна операция не помогла и надо было томительно ждать, пока снова повезут в операционную. Ждать, переживать и надеяться... Тревога, боль, надежда звучали в девятой симфонии, и это улавливали наши растревоженные души.

 В большой коробке с пластинками был и Мусоргский - фрагменты из оперы 'Борис Годунов'. Об этом композиторе я слышал, мне нравился 'Рассвет на Москва-реке' из 'Хованщины', который в те годы часто исполняли по радио. Но сосед слушал другое: 'Скорбит душа, какой-то страх невольный зловещим предчувствием сковал мне сердце'.

М. П. Мусоргский. 1873г

 Однажды Борис Николаевич положил передо мной книгу.

 - Почитай, это ведь о твоем земляке.

 Тогда я ухватил только некоторые штрихи биографии Мусоргского, которой ДО этого не знал вообще. И наверное, заинтересовала не музыка, а сложная жизнь композитора, а вернее что-то тревожное в его судьбе, созвучное моим больничным переживаниям. Тогда я и загадал: 'Выйду из больницы живым, обязательно съезжу в Карево'... И вот теперь шел в эту деревню.

 Поднявшись на взгорок, остановился, чтобы перевести дух. Стал оглядываться вокруг и невольно залюбовался. Вроде обычная картина: речка, петляющая по лугу, кудрявые лозовые кусты, копешки, дальний лес... Но что-то в этом пейзаже тронуло душу. Может быть, голубеющая над лесом полоска неба? Эта робкая голубизна как бы намекала, что летний день еще может разыграться. А может быть, источенная и подавленная больницей нервная система начала на природе оживать? Как хорошо и точно сказал об этом Бунин: 'Во всяком выздоровлении бывает некое особенное утро, когда, проснувшись, чувствуешь наконец уже полностью ту простоту, будничность, которая и есть здоровье, возвратившееся обычное состояние, хотя и отличающееся от того, что было до болезни, какою-то новой опытностью, умудренностью'.

 С легкой душой, почти совсем заглушив сомнения, зашагал вниз. Перешел мостик, под которым в прозрачной воде струилась длинная осока. За речкой к дороге подступали старые березы. Сдержанный шелест их листьев внушал почтение к возрасту. И впервые подумалось: 'А ведь по этой дороге, наверное, ездил Мусоргский!'.

 Дорога снова стала подниматься вверх. Там, на горе, стояло селение и выделялся высокий белокаменный дом. 'Неужто Карево так близко?' - недоумевал я, ведь не прошел еще и двух километров.

 Сзади затарахтела телега, я замедлил шаги и посторонился. На повозке с молочными бидонами сидела загорелая женщина и на мой вопрос с готовностью ответила: 'На горе Наумово, а до Карева еще три километра, хотите - подвезу'. Она подвинула к краю телеги охапку сена, и я устроился, прислонившись к бидону.

 - Молоко собираю от жильцов,- словоохотливо продолжала женщина.- Тут, в Наумове, техникум сельскохозяйственный и дочка моя старшая учится.

 - А о Мусоргском вы ничего не слышали?

 - Слыхать-то слыхала, вроде бы барин в Кареве такой жил, но точно не знаю и врать не буду, мы не тутошние. Вы к старикам Прокошенко сходите, они здесь испокон веку живут.

 За разговором незаметно подъехали к деревне, Женщина натянула вожжи и указала вниз:

 - Вон Карево, под горой, а первый дом к озеру - Прокошенко. Счастливо вам!

 Я поднялся на вершину холма. Так вот оно, заветное Карево!

 Никаких следов былой усадьбы, только серые избушки в два ряда по берегу озера. От холма к деревне петляла стежка. В низине, на зеленой отаве, паслось стадо. За пастбищем приземистая бревенчатая ферма с выгородкой из жердей. А дальше, по всему горизонту, раскинулось озеро, белесое, тусклое, с островами: ближними - зелеными, дальними - синими. Над озером и землей нависло серое небо. Я смотрел вокруг и чувствовал, как начинает сдавливать сердце. Может быть, именно в этот миг просыпалось первое чувство любви к Мусоргскому - той возвышенной любви, какая возникает у паломников к поэтам, художникам, музыкантам.

 По тропинке спустился к Кареву. У крайнего дома озеро подкатило под самый огород. Калитка во двор была распахнута.

Карево. Стела в усадьбе Мусоргских

 Постучал в дверь: раз, второй, третий - молчание. Обошел избу и заглянул в сад. Между усыхающими яблонями коренастый старик ворошил сено. Поздоровавшись, я стал объяснять, зачем приехал. Старик вытер рукавом лицо, кивнул на лавочку у колодца.

 -Присаживайтесь.- И первый двинулся, опираясь на грабли и резко выкидывая протез. Я пошел следом, переживая, что оторвал инвалида от дела.

 - Работа, чай, домашняя без указчиков, можно и Карево. Стела в усадьбе Мусоргских передохнуть,- подбодрил меня старик.- А прошлое вспомнить, вроде как в молодость возвратиться.

 К колодцу семенила, позванивая пустыми ведрами, согбенная старушка. Голова ее была опущена к земле, но она каким-то образом узрела пришельца и приветливо поздоровалась. Не зная, кто я и зачем пожаловал, заговорила по-псковски, нараспев:

 - А вы в избу-то, в избу заходите, я только корову подоила, щас молочка процежу - парное-то горазд пользительно.

 Как велико радушие старых русских крестьян! Сколько раз приходилось бывать в глухих дальних деревнях, и всегда заезжего человека в дом пригласят, накормят, ночлег предложат, да еще и добрым словом обласкают. Правильно писал Василий Белов в книге 'Лад': '...не приютить странника или нищего, не накормить приезжего издревле считалось грехом. Даже самые скупые хозяева под давлением общественной морали были вынуждены соблюдать обычай гостеприимства...'

 Я взял у старушки ведра с водой, и мы втроем медленно двинулись к дому. В сенях, на кухне, в горнице вся мебель была старинная и такая же ветхая, как хозяева.

 Старушка усадила за стол, поставила жбан с молоком, нарезала хлеба. Когда она села на лавку к печке и, сняв платок, прибрала в узел редкие седые волосы, я рассмотрел ее лицо: широкое, скуластое, почти без морщин и с такими же чистыми голубыми, как у мужа, глазами.

 - Совсем меня хвороба скрутила,- пожаловалась старушка,- четвертое лето уже мучаюсь.

 - Два сапога пара,- поддержал старик,- я уже третий десяток на одной ноге ковыляю, а ничего, бодрюсь.

 - Да вы ешти, ешти,- потчевала хозяйка.

 Каким-то чутьем, свойственным матерям, старушка уловила, что гость не по-летнему бледен, и спросила о здоровье. Я не стал скрывать и рассказал все о больнице. И наверное, недуги сблизили нас. Мы познакомились. Хозяина звали Алексеем Николаевичем, хозяйку - Александрой Ивановной. Я поинтересовался, почему у них украинская фамилия.

 - Нет, украинцев у нас в роду не было,- сказал Алексей Николаевич.- Деда моего в деревне все называли Прокошей, а детей - Прокошенковы. Когда отец на службу пошел, так и назвался - Прокошенков, да писарь последнюю букву пропустил.

 Старики вспоминали прошлое с удовольствием, перебивали друг друга, дополняли. Я узнал, что Алексей Николаевич всю жизнь крестьянствовал на этой земле: пахал, сеял, косил, лес рубил, строил. Перерыв делал только, когда призывали на службу. Участвовал он в трех войнах и в последней - в боях под Смоленском - потерял ногу. Вернулся домой на костылях с орденом Отечественной войны и солдатской медалью 'За отвагу'.

 - Я всю жизнь в рядовых, и в колхозе и на войне,- заметил с улыбкой Алексей Николаевич,- а вот хозяйка у меня в командирах ходила.

 Александра Ивановна еще до войны работала колхозным бригадиром, хотя в ту пору в деревне и мужиков хватало, А когда немцев прогнали, стала председателем.

 - Ох, и лихо пришлось, бабы вместо коней впрягались, а девки и подростки за плугом. За семенами в Кунью по пятьдесят километров ходили, туда и обратно, с мешками на плечах. А зимой на лесозаготовках надрывались.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату