секунд, как по ту сторону будто из склепа донесся обиженный голос старика-ребенка:
«Зачем вы писаете?!»
Возможно, их было там двое? Один успел постареть, другой — умереть.
— Кто это? — спросил я с притворным испугом.
Стена надежно отделяла нас от подмоченного Флиппером двухголового плаксы (две головы на одном туловище увидел я в тот миг).
— Влюбленные, — невозмутимо ответил Флиппер.
— Зачем вы писаете… — повторил Виктор с усмешкой, выслушав мою историю, и докончил: — фиолетовой мочой?
Мы разбрелись по домам. Я взошел к себе на второй этаж, автоматически принял душ, с замиранием сердца отгоняя мысль о чем-то важном и неслучившемся, свалился и заснул под Rain Song.
Я проснулся в полшестого… Нет, я не провел во сне целых три недели. Просто в день моего возвращения стояла та же самая, что и в день отъезда жара — оглушающая и беспробудная. И вообще — за последние месяцы мы получили тройную неразбавленную дозу июльского зноя, капитально переплавившего нам мозги.
Поезд опоздал. И от усталости я буквально рухнул и отключился, уже ни на что не рассчитывая, в смысле понижения температуры. Прикинув, что делать мне нечего, я направился к пивной, и по пути снова встретил Отшельника. Там поблизости канцелярия его шефа, того самого, что не одобряет людей «с выхлопом». Когда начало темнеть, мы снова спустились в тот дворик-лагуну, что граничит с нашей районной, некогда «еврейской» больницей. Вдоль забора, восстающего из сырой земли по типу субмарины, были расставлены объемистые банки из-под офисного (на всех) кофе. Жильцы знают, что здесь будут выпивать, так пускай хоть окурки складывают куда следует, если совесть есть.
«От чего же ты переменилась?..» — пытался сочинять песни с такими словами покойный Навоз.
Переменилось действительно многое. Раньше в такой банке держали бы драгоценности, теперь — окурки. Даже подмечать такие вещи уже немодно и является признаком отсталости и усталости. Мы закусили по традиции — охотничьими.
— Ну, я так понял, что поездка на кладбище не состоялась.
— Абсолютно… Ну шо? Я тоже подумал — уйдет целый день. А лишать человека заработка тоже как- то нехорошо… «Газель» его. Ну, отвезет он нас туда, и шо дальше, будет смотреть, как другие бухают, а ему-то нельзя…
Похожая идея посещает нас регулярно весной, и в связи с Дядей Калангой. Поймать тачку и прокатится к нему в Мiцне. Но… сходить на водохранилище, и пожарить на костре сардельки — все это будет очень романтично только до тех пор, пока Дядя Каланга не ожесточится водкой, которую мы будем обязаны ему привезти.
— Последний раз он конкретно спрашивал, где у меня топор, прикинь. И я видел, глаз не мог отвести, какой палец у него торчит из черного носка.
— Я знаю. Возникает эффект, будто он растет у тебя на глазах.
— Из пункта А в пункт Б.
— А в пункте Б навстречу пальцу Дяди Каланги уже лезет такой же палец нашего озлобленного композитора. Помнишь, это при тебе было, как он сморозил прямо в лицо Навозу: «Не, Навоз, ты не прав!» (хватило же наглости у безумца, так оговорившись, все-таки закончить фразу).
Тогда эти бочки пивные не убирали, а использовали в роли приманки. По будням над районом кружил вертолет, отслеживая тех, кто пьет пиво в рабочее время. То есть это они сами себе понапридумывали, что за ними следят. При Андропове редкая мандавоха не ощущала себя трошечки Сахаровым.
— Бочку с пивом установили рядом с офицерской столовой.
— Знаешь, где это?
— Ну.
— А он шо сейчас делает?
— Кто?
— Ну, композитор наш. Покрас.
— Покрас — одинокий и одичавший бухарь-солист (то есть я не уверен, что у него есть какая-нибудь «Аллочка»). Любит «сапоги мужские зимние». Разгуливает в них до сих пор, как ходил по мокрому снегу «на вызовá»; уже и зимы-то здесь как таковой не бывает, а он — ходит. Видать только молнии меняет — с сапожником ругается, торгуется. Скрепку вместо рычажка даже бабы носили.
«Нам счастье досталось не с миру… по скрепке — и Дяде Каланге, и мастеру Пепке».
— И у обоих из черного носка выглядывает перст судьбы… Опа! Кто-то аккуратно отодвинул занавесочку, и посмотрел на нас — типа, что мы тут делаем?
В окнах загорался свет, но таких окон было немного. Раскаленный воздух и не думал остывать, поэтому в голове не укладывалось происхождение этой темноты, окутавшей стальные двери подъездов и закоулки чьих-то гаражей у нас за спиной.
Воскресное безмолвие. Я научился его узнавать. Оно дает о себе знать и по будням — прерывистыми и короткими чарами полузабытья, похожего на сон в транспорте. А по выходным наваливается всею своей маской, уводя под наркоз целые кварталы и переулки. Воскресное безмолвие… Теперь оно уже не ошеломляет, как в апреле. По-иному оцениваешь габариты и расстояния от предмета к предмету. Опа! Вещи наконец-то заняли положенные им места.
Меньше песен — меньше пьешь. Беззвучным днем (если он к тому же вдвое длиннее обычного) сколько ни выпивай — основательно не напьешься. Только будешь повторять (после каждой попытки «окосения») цитату Азизяна, как хунвейбин своего Мао Цзе Дуна: «Мораль сей басни такова — бухай, но не до конца».
Полдень без музыки. Меньше песен — меньше и танцев. Чокаться тоже можно не так часто. Теперь она — полуденная эта немота — уже не озадачивает как отсутствие электричества. Ну как пережить такое воскресенье? Даже Стоунз-покойник привередничал-волновался: «Зачем мы к нему пойдем? Там же мага нет? Будем сидеть, как в гробу».
Стоунз, Стоунз… в гробу может сидеть только ни с чем не сравнимое здесь у нас, на поверхности. Нам, простым смертным, положено сидеть не в гробу, а дома, соображая: вот если я выйду, смогу ли я пройти мимо «наливайки», или ветер повалит меня и покатит как штучную папиросу? Нет ответа. В ответ — ни звука. Их легче вообразить, чем расслышать. Не громкость, а расстояние лезет в голову. Сермяга сказал бы: «Тишь да гладь, блядь-нахуй-блядь!»
«Баста иль дольче блюз э ла канцоне».
Баста так баста. И я отправился туда, где «нет воспоминаний, прикованных к ничтожеству могил». Где собираются те, кого не одолевает адская жара, и не беспокоит близость распахнутой заслонки и участь Сергея Лазо, сожженного, между прочим, японцами. Штатники и здесь отомстили за нашего молдаванина, поджарив Хиросиму с Нагасаки. Попробуй объясни это кому-нибудь!
Я пошел туда, где «сидят, как в гробу». И делают это с удовольствием, регулярно. В «Овощной» — или в масонский зал собраний Ваал-Дагона. Он же — магазин «Продукти № 184». Немного вверх по моей родной, почти Мясоедовской улице, где он и стоит всю жизнь. Временами его порог мне мешало переступить многолюдство, или вывешенная цепь — сигнал, что внутри орудует уборщица, истребляющая следы чего-то, не имеющего сходства ни с чем во внешнем мире. Но я просто не понимал динамику посещаемости. По воскресным дням там почти не души. И внутренние двери открыты даже случайному профану.
Уже в самом торговом зале магазина царила такая приятная пустота, что я спокойно почувствовал какой-то необычный сюрприз. Ниоткуда не исходило ощущение затаившейся вблизи опасности.
Я приблизился к бару. Буфетчица меня узнала, но не знала, как себя вести. Я раздумал брать коньяк и спросил кружку пива. Пожалуй, точными словами, чтобы передать мое состояние, были бы «все утро меня не покидало предчувствие…» Сам не знаю, чего.
Меня поутру посетило уже знакомое сновидение. Сюжет его таков: в дымчатом воздухе негромкий