ее страсти к названиям, те же слова начинают нравиться и тебе. В приходе оргазма, все же, она возвращается к современным терминам, к простейшим грубым словам английского языка, чтобы выразить свои эмоции. Cunt, pussy, fuck. Fuck me, Адам. Вновь и вновь. Fuck me, Адам. Целый месяц вы заложники этого слова, добровольные пленники этого слова, воплощение этого слова. Вы живете в стране плоти, и чаша ваша полна. Благословение и милость будут дарованы вам до конца дней ваших.
И все равно, ты и твоя сестра не говорите о происходящем между вами. Вы даже не обсуждаете, почему вы не говорите. Вы живете в пределах секрета, и стены, охраняющие его, построены из молчания, безумного молчания, нарушив которое будешь наказан. Вы сидите в прохладной ванне, вы омываете друг друга мылом, вы занимаетесь любовью на полу перед ужином, вы занимаетесь любовью в постели Гвин после ужина, вы засыпаете, как убитые, и рано утром будильник возвращает вас в реальность. На выходных вы гуляете в Центральном парке, еле сдерживаясь от желания обняться и поцеловаться при всех. Вы идете в кино. Вы идете в театры. Стихотворение, начатое тобой в июне, не продвинулось ни на строчку после дня рождения Энди, но тебе наплевать — твое внимание на другом; и время проносится стремительно, все меньше и меньше дней остается до твоего отъезда, а тебе хочется провести каждое мгновение с ней, взять как можно больше из вашего сумасшествия до конца отпущенного вам времени.
Наступает последний день. Последние семьдесят два часа вы живете в атмосфере нарастающего хаоса, надвигающейся тоски. Ты не хочешь уезжать. Ты хочешь отменить поездку и остаться в Нью Йорке с твоей сестрой, но в то же самое время ты отдаешь себе отчет в том, что этому не бывать, что месяц, прожитый с ней в неправедном браке, случился лишь от того, что на это было отпущено чуть больше месяца, что существуют пределы кровосмесительной страсти; и, зная то, что все закончилось, ты чувствуешь себя разбитым и ограбленным, очерствевшим от печали.
Хуже всего то, что ты проводишь свой последний день в Нью Йорке с родителями. Бад и Мардж приезжают на своей огромной машине в город для прощального обеда в дорогом ресторане в центре — и после отвозят в аэропорт для прощального поцелуя, объятия и пожелания доброго пути. Ваша нервная, наглотавшаяся лекарств, мать почти не говорит ни о чем во время еды, но ваш отец находится в отличном, непривычно для вас, настроении. Он все время называет тебя
Перед воротами на посадку твоя мать обнимает тебя и начинает плакать. Она не может вынести мысли, что не сможет видеть тебя целый год, говорит она, она будет скучать, она будет волноваться и днем и ночью, и, пожалуйста, не забывай вовремя есть, пиши письма, звони, когда хочешь, я всегда буду ждать. Ты обнимаешь ее крепко, думая, моя бедная мама, моя бедная сломанная мама, и говоришь ей, что все будет нормально, но ты сам в это не веришь, и твои слова лишены убежденности, ты слышишь, как дрожит твой голос. Через плечо матери ты видишь наблюдающего за тобой отца с далеким, зашторенным взглядом в его глазах, и ты понимаешь, что он совершенно не знает, кто ты, что ты всегда был загадкой для твоего отца, непостижимый человек, но сейчас, первый раз в твоей жизни, ты находишься в такой же ситуации, что и отец, по правде говоря, ты тоже не знаешь, кто ты, и — да, даже для себя, ты — непостижимый человек.
Последний взгляд на Гвин. Слезы в ее глазах, но ты не можешь сказать, для кого они — для тебя или для твоей матери, от отчаяния или от вида женщины, плачущей в сыновних объятиях. Вот и конец, и ты желаешь Гвин страдать настолько, насколько страдаешь ты. Боль — то, что удерживает сейчас вас вместе, и если ее боль не такая же, как твоя, тогда ничего не останется от крохотной прекрасной вселенной, в которой вы жили прошлый месяц. Невозможно узнать, о чем она сейчас думает, и в присутствии ваших родителей, стоящих в метре от вас, ты не можешь ее спросить. Ты обнимаешь ее и шепчешь: Я не хочу уезжать. Ты вновь говоришь это: Я не хочу уезжать. А потом, ты отходишь от нее, опускаешь голову и идешь.
III
Неделю спустя после прочтения
Ребекка рассказала мне обо всем, та Ребекка, о которой Адам писал во втором письме, его тридцатипятилетняя приемная дочь, высокая, широкая женщина светло-коричневого цвета кожи, с пронзительными глазами и привлекательным, хоть и не на каждый взгляд, лицом; она называла белого мужа матери не приемным отцом, а просто отцом. Мне было радостно услышать это слово и узнать, что Уокер смог разделить свою любовь и преданность с ребенком, несвязанным с ним общей кровью. Это одно слово рассказало мне все о его жизни, проведенной в этом небольшом доме в Оуклэнде с Сандрой Уилльямс и ее дочерью, после смерти матери оставшейся такой же близкой к нему.
Ребекка поведала мне печальную новость сразу же после того, как открыла мне дверь в дом. Я не должен был быть удивлен этой вестью, но я был. Пусть я и почувствовал слабость и страх в его голосе во время телефонного разговора, хоть я и знал, что конец его жизни был очень близок, я никак не мог подумать, что его смерть могла наступить так скоро; я предполагал, у него еще было время — достаточно для нашего ужина, в любом случае, и, наверное, для окончания книги. Когда Ребекка сказала
Я узнала о запланированном ужине отца с Вами только час тому назад, сказала она. После похорон я прихожу в этот дом и разбираю вещи, и моя глупая голова не додумалась до шести часов вечера сегодняшнего дня о том, чтобы открыть отцовский ежедневник и посмотреть о каких-нибудь назначенных встречах. Когда я увидела ужин в семь, я тут же позвонила Вам в Бруклин. Ваша жена дала мне номер телефона Вашего отеля в Сан Франсиско, но когда я дозвонилась до них, мне сказали, что Вас уже нет в номере. Я поняла, что Вы — на дороге сюда; я позвонила мужу, сказала, чтобы он накормил детей, а я буду ждать Вашего появления. Вы, наверное, не знаете, но Вы позвонили ровно в семь часов.