меньшей эффективностью, на том же маркете, продаются и белые одежды, ибо Гастер любит сказки также и «про всё возвышенное»: это прочищает его слезные железки, а пищеварительные железы от этого начинают работать с утроенной мощью.
Человеческое счастье есть хорошее пищеварение и плохая память (Черчилль?).
Существуют несколько рецептов приготовления «возвышенного», из которых наиболее традиционным является следующий. Предположим, Моцарт пришел к некому магистру музыковедения с просьбой рекомендательного письма… единоразового пожертвования… подписи на документе… Да мало ли чем Моцарт может отвлекать солидного, уважаемого человека!
Вот Моцарт застенчиво мнется в роскошной прихожей, дальше которой его не пустили, ломая шапку и лепеча: «Дак… мы-то… туды, енто… того… кубыть… эх!..» (на нем. языке). Вполне можно понять вельможу, человека занятого, которого побеспокоили. По странному стечению обстоятельств он занят в данный момент именно тем, что кулинарно изучает Моцарта. В соответствии со своими гастрономическими познаниями, проведя даже самую поверхностную дегустацию, вельможа отлично понимает, кто именно ломает перед ним шапку в прихожей, и девять десятых своего манускрипта о Моцарте он уже накропал. Не хватает только одного, последнего, самого главного компонента, а тут, вместо того чтобы помочь ему, человеку напряженной гуманистической мысли, этот оборванец посягает на его время, необходимое человечеству в целом. «Не мешайте мне вас изучать!» — резонно ответствует шалопаю труженик культуры и просвещения, возможно, будущий академик. И всё то время, что маленькая фигурка Моцарта, уменьшаясь и уменьшаясь, постепенно исчезает в перспективе улицы, титулованный музыковед, с обидой глядя ему в спину, думает о том, что, вот если бы этот шалопай уже наконец-то умер, он, музыковед, как раз смог бы написать финальную, самую эффектную (коммерчески эффективную) главу в книге, которую ждут миллионы. (Незапланированная игра близких смыслов: миллионы читателей и миллионные гонорары.) Музыковед досадливо морщится, мысленно обвиняя объект своего изучения в легкомыслии и преступной безответственности.
А теперь посмотрим, правильно ли поступил титулованный музыковед (моцартовед). Своим отказом он, безусловно, приблизил смертный час гения. А ведь именно смерть — это главный компонент в биографии — гения ли, таланта, вообще любого потенциально коммерческого млекопитающего, чтобы Гастер скушал его, не капризничая, с хорошим аппетитом.
Некрофильская подливка, с восхитительной быстротой делая блюдо «возвышенным», особенно лакома понимающему в этом толк, утонченно гурманофильствующему Гастеру.
И, хотя компакт-диски Моцарта и по сей день, валяясь в супермаркете между женскими прокладками и мужскими дезодорантами, стоят несопоставимо дешевле тех и других, — всё равно принципиальный музыковед поступил дальновидно и, можно даже сказать, проявил корпоративную солидарность, ибо и по сей день его детеныши, бойкие музыковеды, бойко строчат диссертации типа: стилевые особенности… сочинений раннего Моцарта… в контексте… или в аспекте… какого-то дискурса… Так что, восстань сегодня Моцарт из безымянной ямы и начни обивать он пороги царственных консерваторских моцартоведов, они, вооруженные благоразумием и заботой о человечестве, безусловно, поступят точно так же, как их далекий прозорливый коллега.
Я понимаю, что в моем возрасте сарказм давно уже приличествует заменить чем-то более благопристойным и одомашненным, что ли, — чем-то традиционно всесъедобным и удобоваримым, ну, например, — как это называется — «кротостью», «смирением», «мудростью».
Но я не стремлюсь к мудрости. Я стремлюсь лишь к тому, чтобы выразить свою немудрость в наиболее точных формах. Это несколько суживает задачу, но не делает ее более легкой. Я уже насмотрелся на фигурки «со всех сторон» — и более делать этого не хочу. «Объективным» может быть лишь Господь Бог, да и то лишь теоретически, потому что и Он, на что мне хотелось бы надеяться, живой. Кроме того, те, кто обычно так строго призывают к «объективности», на самом деле стремятся лишь к тому, чтобы, I present my apologies[3], перетянуть одеяло на свою сторону. Кстати, об одеяле.
Некий супруг, возлежа с супругой под одеялом, вдруг замечает, что из-под него, из-под одеяла то бишь, торчит как-то больше ног, чем то их количество, к которому он уютно привык. «Раз, два, три, — считает не на шутку встревоженный муж, — четыре, пять, шесть…» Получается шесть. Тогда супруг решает посмотреть на это дело с другой стороны. Он слезает с супружеского ложа и, глядя на него
Конечно, можно было бы, для иллюзии пущей «объективности», взять бы вон — да и раскидать по- быстрому большую кучку «проблем» на две малые: 1. pro; 2. contra. Это блюдо традиционно — как для его изготовляющего Автора, так и для потребляющего Гастерa: налицо преимущества раздельного питания: приготовление и усвоение значительно облегчены. Значит, так: белки отдельно — углеводы отдельно, или: углеводы отдельно — жиры отдельно, или: жиры отдельно — белки отдельно, то бишь «Дмитрий — Иван», «Иван — Алеша», «Алеша — Дмитрий», — прием, надо сказать, наипошлейший, а вот же литератор Д. им вовсе даже не гнушался, зато, гляди-ка, в классиках пребывает. Скука, конечно, беспробудная. Ввел бы литератор Д. в ситуацию так называемых «диалогов» еще по крайней мере четвертый персонаж, тогда их механистичная комбинаторность хоть как-то расширилась бы, — то есть, в соответствии с законами элементарной арифметики, таких «непринужденно беседующих» пар стало бы уже шесть. Четыре… шесть… Господи, только что это всё уже было…
Однако и литератор Д. не совсем безнадежен, так как вывел в одном из своих бессмертных произведений некоего начинающего автора по имени Ро-Ро-Ра, который, с топором в руках, восстал против гастрономических правил мира. Он как-то не мог быть удовлетворен его, т. е. мира, ежедневным меню. Правда, не будучи профессионалом ни в чем, помимо мазохизма, он топор применил не вполне грамотно. Он сначала кого-то там замочил, а потом жаловался: я не старушку убил, я себя убил.
Вот с себя бы и начал.
(Хотя поэт Б., легший в землю Венеции, однажды сказал: учитывая все то,
Конечно, профессор литературы, ошарашенный при виде писателя, ворвавшегося к нему с топором, виноват так же мало, как та старушка и ее беременная сестра. Или почти «так же», потому что эстетическое чувство, как бы слабо оно ни было у него развито, должно подсказать ему, что, если производитель (искусства) не получает за свои произведения ничего или почти ничего, а всё получают только посредники, то есть цепочка маклеров и барышников (начиная с наперсточников от ловко придуманной вокруг искусства «науки» и кончая ловкачами на подхвате — в радиусах любых выставок, ярмарок, галерей), то он, титулованный чиновник от искусства, есть полноправный член наинаглейшей из мафиозных группировок. В глубине души (то есть очень глубоко) он, видимо, так и считает. Потому что нельзя ж, в самом деле, поставить под сомнение наличие у профессора элементарных аналитических способностей, притом к выводам, с которыми справился бы школьник. Он просто молчит, этот профессор; кушает да ест. Ведь не он же, в самом деле, организовал эту мафиозную сеть! Что правда то правда. Он просто ловко и вовремя, то есть еще во времена босоногой своей юности, пристроил немотствующие уста свои к неоскудевающей государственной кормушке. То есть она, конечно, временами может слегка оскудевать, эта кормушка, ведь любое государство трясет и хиляет какая-нибудь лихорадка (с той или иной силой), и кризисы его неизбежны, но все-таки, пока государство существует, будет полниться и кормушка. Таким образом, гарантом существования сей кормушки (для академических мафиози) является само государство, полностью ориентированное на потребности Гастера и находящееся у Гастера под началом. А разве можно представить себе гаранта мощнее?
Только Судьбу. И в этом смысле мне не дает покоя случай Моцарта, который я бы назвал