более экзотичны, чем те, что предшествуют, например, восстановлению котельной центрального отопления, хотя к этой сфере у меня нет ни малейшего интереса.
Конечно, есть большие желтые поля, которые бороздят блестящие машины, рощи, луга, засаженные люцерной, и бесконечные виноградники. Но я ничего не знаю об этих пространствах, они для меня непроходимы. Единственное, что мне может быть знакомо, это пакетики «Вильморен» или «Трюффо», перестроенные фермы, где ярмо быков стало подвесной лампой, мера зерна — корзинкой для бумаг (такая есть и у меня, и я ею очень дорожу), умильные статьи о разведении теляток и ностальгические воспоминания о черешне, за которой надо было лезть на дерево.
Для начала — в школе вы сидели бы за одной партой с местным почтальоном.
Вы бы знали, что мед учителя лучше, чем мед начальника станции (нет, начальника станции не было бы, только станционный смотритель: уже много лет, как поезда здесь не останавливаются, их заменила автобусная линия, но переезд, до сих пор не автоматизированный, еще остался).
Вы бы умели определять по форме облаков над холмами, когда пойдет дождь, вы бы знали места, где водятся раки, вы бы помнили о тех временах, когда автомеханик подковывал лошадей (преувеличить слегка, так, чтобы почти захотелось в это поверить, но все же не слишком…).
Разумеется, вы бы знали всех в лицо и жизнь каждого как свои пять пальцев. По средам колбасник из Дампьера привозил бы вам сардельки и сигналил бы перед вашим домом. По понедельникам мадам Блез приходила бы стирать.
Вы бы ходили с детьми собирать ежевику вдоль тропинок, петляющих между холмами; вы бы отправлялись с ними по грибы; вы бы отправляли их искать улиток.
Вы бы обращали внимание на проезд семичасового автобуса. Вы бы любили садиться на единственную скамейку в деревне, под столетним вязом, напротив церкви.
Вы бы ходили по полям в высоких башмаках и сбивали верхушки злаков палкой с железным наконечником.
Вы бы играли в манилью со станционным смотрителем.
Вы бы ходили за дровами в ближайший лес.
Вы бы умели распознавать птиц по их пению.
Вы бы знали каждое дерево в своем саду.
Вы бы следили за тем, как сменяются времена года.
Либо укорениться, обрести или пустить свои корни, урвать у пространства место, которое будет вашим, выстроить, высадить, освоить миллиметр за миллиметром то место, где вы будете «у себя дома»: уйти с головой в свою деревню, считать себя севенцем, ощущать себя пуатьевцем.
Либо иметь лишь то, что на тебе надето, остаться без всего, жить в гостиницах, часто менять их, менять города, менять страны; говорить и читать одинаково на четырех-пяти языках; не чувствовать себя «дома» нигде, но чуть ли не всюду.
О движении
Мы живем где-то: в какой-то стране, в каком-то городе этой страны, в каком-то квартале этого города, на какой-то улице этого квартала, в каком-то доме на этой улице, в какой-то квартире этого дома.
Уже давно нам следовало бы усвоить привычку перемещаться, перемещаться свободно, так, чтобы это нам ничего не стоило. Но мы этого не сделали: мы остались там, где были; и все осталось как было. Мы даже не спрашивали себя, почему это было здесь, а не где-то, почему это было так, а не иначе. Ну, а потом было уже слишком поздно, мы уже как-то притерлись. Мы стали считать, что нам хорошо там, где мы есть. В конце концов, там ничуть не хуже, чем по другую сторону.
Нам трудно менять даже расположение мебели. А переезжать — это уже целая эпопея. Мы остаемся в своем квартале, мы жалеем, если приходится менять его на другой.
Нужны крайне серьезные события, чтобы мы сдвинулись с места: войны, голод, эпидемии.
Мы привыкаем с трудом. Те, кто приехал несколькими днями раньше, смотрят на нас свысока. Мы сидим в нашем углу вместе с теми, кто в нашем углу; мы с ностальгией вспоминаем о нашей деревушке, о нашей речушке, о большом горчичном поле, которое открывалось, когда мы съезжали с главной дороги.
Страна
Страны отделены одна от другой границами. В пересечении границы всегда есть что-то немного волнующее: достаточно вымышленного предела, материализованного деревянным барьером, — который, кстати, никогда не совпадает с линией, которую он призван представлять, а отнесен на несколько десятков или сотен метров ближе или дальше, — чтобы изменилось все, включая пейзаж: тот же воздух, та же земля, но дорога уже не совсем такая, меняется начертание дорожных знаков, булочные не совсем похожи на то, что мы называли булочной минуту назад, у хлеба уже другая форма, на земле валяются другие пачки из-под сигарет…
(Подмечать то, что остается одинаковым: форма домов? форма полей? лица? эмблемы «Shell» на заправочных станциях, рекламные щиты «Coca-Cola» почти одинаковы повсюду, как это подтвердила недавняя выставка фотографий: от Огненной Земли до Скандинавии, и от Японии до Гренландии, — правила автомобильного движения (с несколькими вариациями), ширина колеи железнодорожных путей (за исключением Испании) и т. д.)
В 1952 году в Иерусалиме я попытался пролезть под колючей проволокой и ступить на иорданскую землю, однако сопровождавшие меня остановили: там, кажется, были мины. Так или иначе, я прикоснулся бы не к Иордании, а к ничейной, нейтральной территории, к
В октябре 1970 года, в Хофе, в Баварии, я, как говорится, охватил одним взглядом нечто, принадлежавшее Западной Германии, нечто, принадлежавшее Восточной Германии, и нечто, принадлежавшее Чехословакии: это было сероватое и мрачноватое пространство с редкими насаждениями. Трактир, западногерманский, откуда открывался этот вид, пользовался успехом.
В мае 1961 года, неподалеку от руин Сбейтлы, в Тунисе, где-то в районе Кассерина, я увидел алжирскую границу: простая изгородь из колючей проволоки. В нескольких сотнях метров виднелась разрушенная ферма, уже на территории Алжира. «Линия Мориса», которая оставалась все еще действующей, проходила, как мне сказали, прямо за ней.
Границы — это линии. Миллионы людей погибли из-за того, что были границы. Тысячи людей погибли, потому что не сумели их пересечь: выжить тогда означало просто переправиться через речку,