замерли офицеры-китежградцы. Все видели — разжалованного майора уже не остановить. Его можно пристрелить, можно оглушить, но заставить замолчать по доброй воле уже не получится.
— Так что же, Тауберт? Ответишь? Или за чины спрячешься, за эполеты? Может, жандармов кликнешь? Болталась тут где-то их команда. А, Тауберт? Или за пистолет схватишься? Дуэлировать станешь? Так я ныне не противник. Лишён чинов, звания и состояния, разжалован в рядовые. Благородному победителю — или палачу? — с таким, как я, дуэлировать несподручно.
Тауберт слушал Мандерштерна молча, не шевелясь и не отводя холодного взгляда. С ним нельзя спорить, нельзя возражать — только этого тот и ждёт, отчаявшийся и уже на всё готовый.
— Ма-а-алчать! — опомнился наконец кто-то из володимерских офицеров. — Шпицрутенов захотел?!
Мандерштерн метнул на вскинувшегося поручика короткий взгляд — и тот немедля осёкся.
— Мне с рядовым, у кого рассудок помутился, говорить не о чем. — Тауберт отвернулся, поднося к губам кружку с чаем.
У Мандерштерна дёрнулся сжатый кулак, однако на нём тотчас повисли трое товарищей- володимерцев, таких же рядовых. И Тауберт краем уха услыхал, как кто-то из них, уводя разжалованного майора, шёпотом выговаривал ему:
— Ты, ваше благородие, норов-то укороти. Батальону ты, ваше благородие, здеся нужон, а не в каторжных работах…
Примчался запыхавшийся командир володимерцев, начал было извиняться, грозя «сгноить мерзавца в арестантской роте», однако Тауберт лишь махнул рукой:
— Не стоит, полковник. Пусть говорит. Как я долг свой перед Отечеством исполняю — я отчёт лишь Господу да государю давать стану. А Мандерштерн… Солдат он исправный?
— Мало что не лучший. — Командир володимерцев казался донельзя раздосадованным. — Уже унтера получил. Храбр, расчётлив, больше, считай, почти всех офицеров понимает. Я уж молчу, Николай Леопольдович, но его смелостью да разумением не одна жизнь сохранена…
— Ну так пусть и дальше сохраняет. — Тауберт поднялся. — Спасибо за чай, володимерцы. Рапорта я писать не стану, полковник.
…Хватит с меня русской крови, думал Николай Леопольдович, возвращаясь к своим. И без того вовек не отмыться.
Может, тогда это и родилось — что нет хуже свары, чем между своими? Нет войны кошмарнее и ужаснее, чем война гражданская?
…Сентябрь в Анассеополе мягок и тих. Полковник Тауберт, Николай Леопольдович, загорелый под капказским солнцем, навытяжку стоял перед василевсом. Новым василевсом, Арсением Кронидовичем. Старший брат его, Севастиан, три года отмаявшись на престоле, сломил наконец волю среднего брата и отрёкся в его пользу.
— …Его Василеосского Величества Собственную Канцелярию, вкупе с корпусом Жандармской стражи, — дочитал василевс уже знакомый Тауберту указ. — Знаю, Николай Леопольдович, что возражать станешь. Понимаю, кому ж охота с конногвардейцами прощаться, да только…
Николай Леопольдович не знал, почему выбор пал именно на него.
— Дело это такое, что человека из-под палки не заставишь волю василевса исполнять, — с заминкой произнёс Арсений Кронидович. — А потому…
«Как тебе, Тауберт, понравилось по своим картечью бить?» — неслышимо для василевса спросил вдруг появившийся за его плечом Мандерштерн.
Тауберт не отвернулся.
— Не пощажу живота своего, — вслух сказал полковник, и Арсений Кронидович резко, отрывисто кивнул, как показалось полковнику — с явным облегчением.
«Не пощажу живота своего и чести не пощажу тоже — чтобы никогда более русские по русским картечью не стреляли».
Но, разумеется, вслух он этого не сказал.