который должен придти с минуту на минуту. У меня не было в то время никакого «друга», но я нарочно придумала этот трюк, так как для подобных людей ценность человека измеряется только степенью физического давления и в его представлении каждая более или менее красивая женщина непременно должна иметь «покровителя», который призван ее защищать и эксплуатировать. Он очень быстро ретировался, учтя то, что у женщины, с моими физическими качествами «друг» может быть и боксером и борцом, или просто иметь при себе браунинг.
Когда он ушел, я долго не могла успокоиться. Мне было бесконечно больно за Лелечку. Я воспринимала это как свою собственную боль, как свое личное горе. Лелечкина история частично повторяла мою собственную, с тою лишь разницей, что первый близкий мне человек, причинивший мне много горя, все же имел человеческую душу, а я, при всей молодости и неопытности, никогда не могла быть такой беспомощной.
Потом Лелечка рассказала все. Это была обычная история. Соблазн, угрозы, вымогательство. Не имея ни родных, ни знакомых и не испытывая к этому человеку ни капельки любви или даже привязанности, она была вынуждена жить с ним, торгуя собой ради его благополучия. Он поставлял ее «богатым клиентам», иногда угощал ею своих товарищей и не было такой мерзости, которую бы он ни заставлял ее делать. Боже мой! Почему не стреляют подобных людей! Ты понимаешь, что такие люди могут в каждом самом жизнерадостном существе вызвать отвращение к жизни. Они искажают все светлое, все человеческое, красоту жизни как бы в гигантском кривом зеркале, из которого на нас смотрят бессмысленные, нелепые, чудовищные хари.
Потом начался кошмар. Лелечка стала пропадать все чаще и чаще. Порой приходила избитая, и тогда подолгу отлеживалась, а я сама измученная караулила се, дрожа от страха, что он как-нибудь подстережет меня, или ее.
Мы обе были беззащитны и одиноки. Этот случай глубоко потряс меня и, верь мне, я даже не могла себе представить в то время, что какой-нибудь мужчина может быть мне близок. Встречались порой нежные, может быть душевно хорошие люди, но в каждом я невольно ловила звериный лик, и ощущала в его руках невидимую дубину, которой он хочет оглушить меня по голове.
А дальше… ты знаешь? Я должна была идти в больницу. Только там, когда у меня родился Вовик, я немного отошла душой. Я больше уже не помнила об его отце. Он для меня стал как бы выцветшей фотографической карточкой, давно умершего некогда любимого человека. Острота и боль потери сменилась радостью приобретения. Может быть, я плохая мать и часто не даю моему ребенку всего того, что он в праве иметь. Но никогда ни один мужчина, как бы я его ни любила, не сможет отвлечь меня от моего сына. Тут не может быть «или, или».
И как только я вышла из больницы и обо мне «наконец подумали» мои родные, я сразу же вспомнила о Лелечке. Еще не совсем твердая на ногах, я начала наводить справки, ходила по множеству комнат, которые она переменила после моего ухода. Рискуя встречей с «ним», я побывала во всех этих часто подозрительных местах. Ее не было нигде. Слава Богу ее «друг и покровитель» тоже мне не попадался. И… наконец, я узнала… В одной из квартир старого города пожилая женщина с простым и милым лицом поведала мне страшный конец повести о Лелечке. Передам его приблизительно так, как рассказала эта добрая душа.
«Пришла ко мне вечером. Комнату снимать. Не знаю откуда она про эту комнату узнала. Беленькая такая, нежная, — гимназисточка, да и только. И вся такая хрупкая, а глаза как два огонечка светятся. Не думала я ничего про нее плохого. Сразу она мне как родная стала. Я свою дочку несколько лет назад схоронила, а муж еще в прошлую войну погиб. Так верите ли, как Лелечка появилась, словно мне Бог опять дочку послал. И она ко мне так доверчиво пришла. Ну, думаю, такая девушка не может ничего плохого сделать. Пускай живет и мне старухе будет теплее. Может по хозяйству что поможет. Устроила я ей постель в маленькой комнатке, прибрала все чистенько. Собралась в лавку пойти. А она хотела куда-то за вещами сходить. Я говорю: ты подожди, Лелечка, маленечко, пока я в лавку схожу, а пока вот тебе занавеска, повесь на окошко. А она смотрит на меня и почудилось мне, словно она плачет. Спрашиваю: ты что это? Аль что не ладно? «Нет, — говорит, — ничего, — это так» и рассмеялась. В лавке я, правда, немного замешкалась. Прихожу, когда уже смеркаться начало. Положила все покупки, думаю сейчас мы ужин сготовим. Иду в ее комнатку. Окликаю. Никто не отзывается. А я, милая, вижу плохо. Разглядела только на окне что-то темное. «Лелечка, говорю, ты что же это, никак с занавеской не можешь справиться? А она ничего не отвечает. Ну, думаю, тут что-то неладное. Подхожу, Господи Иисусе! Ножки в воздухе висят, чуть повыше подоконника. Она, бедная, занавеску собиралась повесить, а потом видит крюк… Ну, передумала и сама повесилась. Потом уже я всю жизнь ее узнала. Господи Боже мой, страсти то какие».
«Вот тебе история Лелечки. Я затаила ее в глубине… Эта боль ушла внутрь, и никогда не проходила. Потом я встретила тебя. Мы пережили много радостных минут и мне порой казалось, что история с Лелечкой, да и мое прошлое, были лишь случайными гримасами жизни, а жизнь радостна и прекрасна. Дальше, — ты знаешь сам. Как только начались наши размолвки, передо мной все чаще и чаще возникал прекрасный образ Лелечки. И в те минуты даже твое хорошее и доброе лицо начинало казаться каким-то, прости меня, двойственным, порой звериным. Ликом дьявола. Во мне рос и ширился протест против бесконечного мужского самовластия, этой успокоенной упоенности своим совершенно не оправданным превосходством. А когда я узнала о тебе многое другое, — я вспомнила:
«Никто ведь, никто не знает, что белого дома нет».
Ты понимаешь, во мне произошел какой-то перелом, отнята какая-то частица души. Не все ли равно, кто это сделал. Ты ли, или кто-нибудь другой. Когда человек теряет, что-нибудь дорогое, не все ли равно в каком месте он это потерял. Ты, я думаю, понимаешь, почему я сейчас, даже если встречу на своей дороге большого и хорошего человека, могущего мне дать что-то настоящее и яркое, все равно не могу ему обещать ни той верности, ни той преданности. Трудно дать, чего у тебя нет. Прощай.
P. S. В начале письма, я упоминала о наших друзьях. Может быть тебе упоминание о них было неприятно. Инстинктивно ты чувствовал, что они относятся ко мне иначе, чем к жене друга, хотя их и нельзя было ни в чем упрекнуть. Они оба неплохие и сердечные люди. Конечно, я для них женщина, может быть, больше чем человек или друг.
Я не люблю ни того, ни другого. Иногда мне казалось, что кто-то из них может быть моим мужем. Так хотелось порой покоя, ласковых, заботливых рук. Тот из них, что моложе, при всех своих качествах и красивой наружности, сам потерянный и беспомощный в жизни. Какие уж тут ласковые и заботливые руки? Грустная ирония: мне иногда кажется, что он даже не сможет сам вбить крюка в стену, чтобы повеситься, а должен будет попросить сделать это кого-нибудь другого.
Второй… Ты знаешь, мне больно писать о нем. Он, при его возрасте, сохранил очень много душевной свежести и ребячества. С ним мне никогда не было скучно. Он умеет красиво любить и заботиться о любимом человеке. Я вижу пред собой его лицо, временами похожее на физиономию пожилого бульдога, который потерял хозяина, не! настолько сдержан, что не может даже заплакать. Он сидит за роялем, вполоборота ко мне и играет Григовского «Пер Гинта»… Мою любимую песню Сольвейг. В нем есть что-то родственное моей душе: огромная жажда жизни, вечная молодость, не желающая мириться с годами и бесконечная грусть одаренной натуры, вечно ищущей того, чего не бывает.
Странно, что я говорю о нем в настоящем времени, между тем, как его уже нет. Он не выдержал тяжести неоправданного чувства и ушел из жизни. Тебя, я знаю, поразит это известие. Ты, вероятно, задумаешься над моей характеристикой и, со свойственной тебе прямолинейностью, скажешь: вечная молодость, ребяческая душа, огромная жажда жизни, а человек отрекается от всего и уходит. И, в конце концов, поняла. Наивысшая жажда жизни заключается в отказе от нее. Надо иметь силу уйти во время. Ты понимаешь: лучше чем кто-либо он знал: белого дома нет.
Роза и Крест