Герцог Карл-Фридрих, увидев генерал-полицеймейстера, встал со своего места, пошёл ему навстречу, взял за руки и торжественно заявил, что он избран в это почтенное общество и может занять принадлежащее ему место. Место было на конце стола, между камер-юнкерами. Как только Дивиер сел, ему тотчас поднесли большую чашу с предложением осушить её, и тот волею-неволею должен был пропустить глоток-другой, хотя он не любил вина. Это принуждение, как видно, было особенно неприятно бравому служаке, зашедшему с единственною целью поговорить о деле; но делать было нечего. Сидя, он должен был выслушать здесь очень много высокопарных глупостей, внутренно проклиная себя, что попал в такое скучное общество, из которого трудно вырваться, тогда как дорога каждая минута. Вынув из кармана часы и видя, что уже половина третьего, Дивиер встал и, подойдя к герцогу, попросил его на три минуты выйти в соседнюю залу.
— Очень был бы рад исполнить ваше желание, любезный генерал, но не могу, не кончив тост- коллегии, и вам не советую нарушать самое главное наше правило.
— Ваше высочество, крайняя надобность…
— Ещё более крайняя необходимость заставляет меня напомнить вам, мой любезный генерал, чтобы вы заняли ваше место… Порядок прежде всего, и я строгий его наблюдатель…
— Но, ваше высочество, крайность…
— Без отговорок, прошу вас: сядьте скорее и не сбивайте очереди тоста…
Дивиер пожал плечами и сел. Прошло ещё битых полчаса. Нелепые риторические фразы так и сыпались из уст почтенных членов как при заявлениях благожеланий, так и в ответах на приветствия. Посмотрев вокруг себя и видя, что пирушка не скоро ещё кончится, Дивиер потихоньку встал и, без шума, по коврику быстро вышел, проклиная и тост-коллегию, и необходимость тратить на неё драгоценное время.
Совсем обескураженный Дивиер отправился к старому другу, графу Петру Андреевичу.
Там было собрание. Все признаки ненормального положения дел и трудности доступа до государыни обсуждались во всех подробностях.
Во всём обвиняли Меньшикова и спорили о том, как бы лишить его власти.
Вдруг в самый разгар спора Толстой, вызванный из комнаты, через минуту возвратился и заявил с заметным дрожанием в голосе:
— Государыня больна… и припадки такого свойства, которые заставляют думать надвое: или всё может кончиться самым обыкновенным порядком, или грозит несчастие.
— А скажи, граф Пётр Андреич, — спросил Скорняков-Писарев, — какого пола особа, передавшая тебе это известие?
— Одна из окружающих её величество женщин…
— А ты не подозреваешь, что слух пущен с особой целью?
— Не только не подозреваю, но прямо отвергаю всякую цель для нас невыгодную. Сашка стережёт и принял все меры, чтобы никто ничего не узнал; стало быть, если мы знаем, то это против его желания…
— Смотрите, так ли?.. Нет ли тут ловушки?
— Ты, Григорий, просто помешан на ловушках!
— Да если бы и так? Вам на это жаловаться нечего. Было бы хуже, если б я верил всем басням, которыми плут Сашка норовит прикрывать свои мошенничества.
— И то и другое, друг, нежелательно; всякое излишество сбивает с настоящего пути, а наше положение не дозволяет нам безнаказанно делать ни одного фальшивого шага. Мы должны бить наверняка. А верного пока — труднее всего добиться, и понятно почему: с той минуты, как дознана будет опасность в положении государыни, управление примет Верховный тайный совет, в котором Александр Меньшиков такой же член, как и все мы. Да он один, а нас пятеро, стало быть, ему придётся выполнять нашу волю, а не нам его; поэтому он и примет все меры, чтобы мы подлинного положения государыни, особенно опасного, не знали, и будет держать нас в таком положении, пока не успеет изворотиться, то есть постарается заручиться таким правом, которое будет давать ему всё-таки перевес над нами. Наше, стало быть, дело — не дать ему времени этого выполнить и узнать немедленно: таково ли положение больной, при котором неподсильно ей бремя управления. Это же могут сделать дочери и зять. Пусть они заставят сказать докторов сущую правду и их крайний приговор, за их общею подписью, пусть явят в Верховном тайном совете, как раз и учреждённом для того, чтобы справляться со всевозможными затруднениями в правлении.
— Да… заставите вы дочерей и зятя сделать что-нибудь толковое…
— Отчего ж и не заставить? — ответил решительно граф Пётр Андреевич.
— Если, граф, вы так искусны, явите божескую милость! Сжальтесь над бедной Россией! Блументроста вам не так трудно будет заставить высказать правду, — заметил Шафиров.
— А я так думаю, — возразил Скорняков-Писарев, — от Блументроста-то вы не дождётесь ничего толкового. Он всегда держался Сашкой Меньшиковым. Стало быть, скажет нам только то, что он ему подскажет или прикажет. А другого, коли подлинно больна государыня, и не пустят к ней.
— Затруднительное дело, коли так. Как ни кинь — всё будет клин. А надобно не тратить попусту время. Всё-таки надо убедиться… действительно ли больна. А убедиться можно только при требовании дочерей. Другого средства нет. Это всё-таки самое надежное. Поезжай ты, Антон Мануилыч, и постарайся внушить Анне Петровне, чтобы она, с сестрою вместе, была завтра в приёмной, перед опочивальней…
— Да что же им двум? Нужно и Нарышкиных прихватить, да и племянниц Скавронских. Как огулом-то налетят, так Сашке поневоле придётся бить отбой.
Дивиер согласился, но в свою очередь просил, чтобы Толстой подготовил герцога.
— Хорошо, быть так. Принимаю поручение, — отвечал граф. — С моей стороны и это сделаю, и Головкина настрою. К нему заеду от герцога. Коли бить в набат, так бить во всех концах. И коли велите делать, так прощайте. Увидимся завтра… в приёмной… Каждый понимает: как и что делать. Ты, Антон Мануилыч, останься… Нам в одно место ехать: ты — к жене, я — к мужу.
Наступило 16 апреля 1727 года. Рано утром приехала цесаревна Анна Петровна с мужем к цесаревне Елизавете Петровне, не совсем ещё убравшейся.
— Что ты так медлишь, Лиза!.. Говорят, тратить времени нельзя…
— А мне только сейчас прислали сказать, что мама заснула и чтобы мы её не беспокоили. Я и собралась, но опять готова была раздеться.
— И неужели ты поверила? Разве не знаешь, кто это делает?
— Да его нет… Я посылала к Аграфене Петровне… Та ночевала здесь…
— Мне и твоя Аграфена Петровна подозрительна. Она явно тянет на сторону светлейшего.
— Но ты не можешь сказать, чтобы она была бесчестная женщина и не любила мамашу. Я не вижу вреда в том, что она предана светлейшему… Ни я, ни ты не можем сказать, чтобы и он нам вредил чем- нибудь особенно. Другой на его месте сделал бы нам больше неприятностей.
— Однако нельзя позволить ему хозяйничать, — перебил герцог. — Мы должны вступить в управление, а не он…
— Кто это — вы? — иронически спросила Елизавета Петровна.
— Ну, разумеется, я… ты… Анна… — и запнулся, не зная, что сказать далее.
— Не другие ли кто? — насмешливо переспросила младшая цесаревна.
— Кто-другие? Я никого не знаю… Я сам это решил! Других я знать не хочу! — надменно отозвался Карл-Фридрих и прикинулся оскорблённым.
При этих словах неожиданно появился граф Гаврило Иванович Головкин, ведя под руки двух племянниц императрицы — Анну Карлусовну и Софью Карлусовну Скавронских.
— Что же вы, ваши высочества, не изволите быть поближе к спальне болящей нашей монархини? — спросил он цесаревен после обычных приветствий.
— Если хотите, граф, мы пойдём с вами…
— Ваши высочества! Долг ваш — находиться теперь там. Об этом униженно докладывает ваш преданнейший слуга — канцлер…
— Ступайте же… Я сейчас приду, — сказала цесаревна Елизавета Петровна, скрываясь в уборную.