справляет для сбора милостыни голодающим. Сказал, что бумагу из епархии привезли, чтобы, значит, собирать начал. Зашел к старосте, а тот уж сам ему новость выкладывает: завтра сельский сход, будем решать насчет голода, запасов продовольствия и помощи бедным.
Сход решил принять денежную ссуду от Государевого займа, закупить зерна в магазинных лабазах, что в Лукояновском земстве да отрядить по первому снегу санный обоз в Новороссию, где по слову верному урожай богатый собрали. А еще в трех бедствующих деревнях поблизости организовать столовые бесплатные и послать туда отца дьякона и двух-трех девок в помощь ему, чтобы готовить да на столы накрывать.
По первым заморозкам потянулись к Архипу Степановичу бедные родственники из дальних мест, рассказывали о голоде, распространении тифа, холеры, о брошенных пустых деревнях. Каждый увозил домой мешки с мукой, зерном, окорока и солонину. И так уж вышло, что запасы начали таять на глазах. Пробный заезд старосты в земские лабазы показал, что цены на зерно подскочили и стали невыгодны, и потому санный обоз из богатой Новороссии Архип Степанович ожидал вместе с селянами, как Моисей в пустыне манну небесную. Но, слава Богу, дождались. Словом, пережили они и этот голод и последующие, которые проходили не так драматично. Но самое главное слово в этом деле сказал отец Георгий на проповеди в церкви на обедне.
— Как известно из Святого Писания, — сказал он в абсолютной тишине, — Господь посылает скорби: голод, мор, стихийные бедствия — для того, чтобы люди Божии вспомнили, что «без Меня не можете творити ничесоже», чтобы показать нам нашу человеческую немощь и свое величие. Если человек не хочет добровольно поститься, Бог дает ему пост насильственный — голод. Вы посмотрите, дорогие мои, — обвел он руками храм и все окружающие поля и леса снаружи, — мы-то с вами не отступали от отеческих традиций, храм посещали, молебны справляли. И что? Разве узнали мы, что есть голод в нашем доме? Никак. А те несчастные, кто Бога забыл, — они как хряк, прости Господи, который подрывает корни дуба, который его, глупого, кормит своими желудями. Мы-то, конечно, им помогали от души, но вот сделали ли они выводы? Не знаю… Конечно, как сказывали мне знакомые попы, народу в храмах поприбавилось. Только надолго ли?.. Словом, братья и сестры, будем и ныне и присно стараться изо всех сил не отступать от Бога, а до последнего вздоха оставаться с Господом нашим, с Его милостью, в лоне Божией отеческой любви. Аминь.
Рассказы эти Ваня запоминал на всю жизнь. А когда слушал, то в душе гордость за отца и родное село перемежались с печалью о несчастных неверах, которые уподобляются глупому поросенку, перекусывающему корни дуба-кормильца.
— Слышал, Ванечка, — говорила мать, подливая сыночку молока в кружку, — гнев Божий напрасным не бывает. Забыл Бога — жди беды. А с Господом и Пресвятой Богородицей русскому человеку ничего не страшно!
О, как сладки эти детские воспоминания! Вот так бы и жил там неотлучно, так бы и сидел у ног матушки, слушая каждое словечко; так бы и бегал собачонкой за добрым могучим отцом, да с братьями- сестрами играл. Но даже в ночных кружениях времени детству приходит конец и наступает шальная, бедовая юность.
Да, за крестьянскими делами и заботами, за летами и зимами, днями и ночами — подрос Ванечка и превратился в богатыря крутоплечего. Ростом он вымахал на две головы повыше среднего мужика. Глаза — будто ясное небо плеснуло в него синевы. Золотисто-русые материнские волосы закурчявились мягкими волнами. Ручищи — что у сельского кузнеца, который пудовым молотом будто дитя игрушкой балует. На праздничных гульбищах от девок проходу не стало. Парни обижались, лезли драться — да какой там! Ваня кулачищем легонечко двинет — отлетает драчун, будто с качелей сорвался.
Однажды урядник перед Пасхой приехал, весь как есть при сабле на ремне через плечо, с блестящей начальственной бляхой да крестом Георгиевским на груди. Заглянул к старосте — и сразу в дом приятеля своего Архип Степаныча. Велел звать младшего сына на «сурьёзный» выговор. Оказывается, поступила жалоба крестьянина деревни Трегубовка Дерюгина Григория об избиении оного Иваном Стрельцовым, да еще на сельском гульбище при всем честном народе.
— Да ведь, дядь Миш, сам знаешь, этот Гришка сам на меня с кулаками полез, а я только слегка двинул его.
— Какой я тебе «дядь Миш»? — взревел урядник, наливаясь свекольным соком и отчаянно оттопыривая пальцами жесткую стойку воротника на кителе. — Я нынче пришел как слуга государев! Ты посмотри на свои кулачищи, — он указал плеткой на Иванову десницу. — Это не кулак, а бочонок дубовый! А ежели ты, Ваня, вот этим предметом не «слегка двинешь», а сгоряча на полную силу? А если человек тот отдаст Богу душу и тебя — что? — в каторгу прикажешь, в кандалах чугунных? По Владимирскому тракту этапом!
— Михал Арсенич, а может ты того, борзишь малость? — прогудел в кулак отец. — Может стопочку малиновки для разрядки?.. Эх! Да наш Ваня мухи не тронет.
— Сегодня не тронет, а завтра на Пасху хряпнет анисовки четверть, знаешь как может тронуть! Да не муху, а живого человека! Так вот зачем я приехал, Архип Степанович, и ты, Ванюша, значит. — Урядник сдвинул свою огромную саблю, порылся в кармане шаровар и извлек оттуда печать, а из другого кармана — бумагу и карандаш. — Пиши!
— Что писать, дядь Миш? — срывающимся баском спросил Ваня.
— А вот что: я такой-то и такой-то, обязуюсь перед лицом уездного Лукояновского начальства и сельской общины села Верякуши не применять свою физическую силу относительно граждан ни при каких обстоятельствах. Подпись и печать. Всё! — Полицейский взял расписку, для чего-то хрустко тряхнул её, дохнул жарко на печать, шваркнул ею от души, свернул бумагу и положил в обширный карман шаровар. — Так что на Пасху — ни-ни! Штоп как шелковый у меня!..
— Дядь Миш, — сдавленным полушёпотом спросил Иван, — а меня за труса не примут? А то стыдно будет.
— А я сейчас эту бумагу старосте да десятскому вашему покажу, пусть прочтут и народу оповестят. Чтобы все знали! — Потом опустил толстый перст, оглядел притихшее семейство, разом сдулся, смягчился, выпустил живот из-под ремня, расстегнул-таки жесткий ворот и присел на лавку к столу. — Ладно, давайте стопку вашу. Да груздей, да огурчик похрустее. «Дя-а-адь Ми-и-и-иш» — ой, не могу я с вас!.. Ну ровно бычок племенной!
На Пасху, после ночного стояния в переполненной церкви, после причастия и воплей «Христос Воскресе!», заутреннего разговления крашенками, сырной паской и обливным куличём — народ на пару- тройку часиков уснул, успокоился. …Чтобы ясным солнечным днем высыпать на улицы, запрудить площадь Верякуши, что у храма, и приступить к народным увеселениям. Как всегда, смачно христосовались, то отсюда, то оттуда вспыхивали крики «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскресе!». Как обычно, катали яйца крашеные, качались на качелях, крутились на каруселях, водили хороводы, ходили ручейком, жарко поглядывая на румяных девок… А потом — уж как повелось — поскидывали парни картузы да сюртуки с разлетайками, оставшись в одних рубахах, встали орлы стенка на стенку, закатали рукава. Ваня то же, по привычке… И тут тяжелая ручища десятского обхватила Иванову грудь: «Стоять! Нельзя тебе!»
— Что, Ванечка, связали соколу крылья быстрые! Не слетать тебе в небо вольное, не напиться воздуха синего! — запричитали девки, прыская в ладошки, стреляя шальными очами в поникшего героя.
— Нельзя ему! — рыкнул десятский.
— Струсил Ванька? — заблеял Шурка Рябой, давний завистник и мелкий пакостник.
— Может, кулаками и не могу драться, а ну как выдерну вон тот кол, — Ваня показал на бревенчатую стойку с голову толщиной, на которой висела холстина навеса от дождя, — да колом-то по макушке поглажу.
— Я те «поглажу»! — зарычал десятский. — Про это забудь. А вы, соколики, начинайте. Что стали? Стенайтесь помаленьку!
В тот вечер Ваня от обиды впервые напился. Вообще-то отец его с детства учил: «Первая рюмка колом, вторая — соколом, а за третьей тянется только горький пьяница». Но вот после дурашливой драчки «в лёгкую», до первой кровушки — не интересно стало без Ваньки, раскидывающего одной левой троих, да