парочки – держит связь через ПОТЕРИ. К рассвету она могла резонно спросить, какая часть подпольного мира этого не делает. Если чудо, как много лет назад постулировал на пляже в Масатлане Хесус Аррабаль, – это проникновение иного мира в нашу реальность и поцелуй космических шаров жидкого огня, то чудом должен был являться и каждый из ночных почтовых рожков. Обнаружилось неимоверное, Бог знает какое количество граждан, упорно игнорирующих государственную почту Соединенных Штатов. И это не было предательством, не было даже актом отчаяния. Это был точно рассчитанный уход от жизни Республики, от бездушного режима. И пускай власть презрительно отказала им во всем, наплевала на их голоса и не желала ничего о них знать. Уход был личностным, необъявленным, частным. Поскольку они не могли удалиться в вакуум (или все же могли?), им приходилось существовать в изолированном, молчаливом, замкнутом мире.
Перед утренними часами пик, выйдя из маршрутного такси, чей дряхлый водитель заканчивал каждый день себе в убыток, Эдипа по Хоуард-стрит направилась к Эмбаркадеро. Эдипа знала, что выглядит ужасно – суставы пальцев, которыми она протирала глаза, почернели от туши для ресниц, во рту было мерзко от выпивки и кофе. Через открытую дверь, на лестнице, ведущей в пропахший дезинфекцией сумрак меблированных комнат, она увидела старика, бесформенной кучей сидевшего на ступеньках и сотрясавшегося от рыданий, которых ей не было слышно. Белыми и прозрачными, как дым, руками он закрывал лицо. На тыльной стороне левой ладони Эдипа разглядела татуировку в виде почтового рожка, которая сильно выцвела и уже начала расплываться. Заинтересовавшись, она вошла в полумрак и, покачиваясь на каждой скрипучей ступеньке, поднялась к нему. Когда она была в трех шагах, руки старика разлетелись в стороны, открыв искаженное лицо, и Эдипа остановилась, пораженная его жуткими глазами, налитыми кровью из лопнувших сосудов.
– Вам помочь? – дрожа спросила изможденная Эдипа.
– Моя жена в Фресно, – сказал старик. На нем была старая пиджачная пара, истрепанная серая рубашка и широкий галстук; шляпы не было. – Я ее бросил. Очень давно, не помню когда. Вот это для нее. – Он протянул Эдипе письмо, которое, судя по виду, носил с собой годами. – Бросьте его в… – Он показал на татуировку и посмотрел Эдипе в глаза. – Ну, вы поняли. Мне туда не дойти. Слишком далеко, и ночь была ужасной.
– Понимаю, – сказала Эдипа. – Но я недавно в городе. Я не знаю, где это.
– Под автострадой. – Старик махнул рукой, обозначая направление. – Как всегда. Увидите. – И глаза закрылись.
Какие пласты плодородной почвы переворачивал он, выползая каждую ночь из безопасной складки на жирном теле города, просыпавшегося с каждым рассветом для добродетельной пахоты; орбиты каких планет открыл? Какие голоса ему слышались, тени каких сияющих богов мелькали над его головой среди покрытых пятнами обоев, в воздухе, дрожавшем от пламени свечного огарка – прообраза той сигареты, которую, засыпая, уронит он или его приятель, и пожар поглотит все – всю соль, которая скопилась за долгие годы в ненасытной набивке матраца, хранившего, будто компьютерный банк памяти неудач и потерь, следы пота ночных кошмаров и завершавшихся слезами порочных сновидений, беспомощных, словно лопающиеся пузыри? Эдипа сразу же ощутила непреодолимое желание прикоснуться к нему, опасаясь, что иначе она в него не поверит и забудет о нем. Измученная, едва сознавая, что делает, она сделала три последних шага, села, обняла старика, прижала к себе и с трудом перевела затуманенный взор со ступенек в утро нового дня. На груди стало мокро, и она увидела, что старик опять плачет. Он едва дышал, но слезы лились, словно их качали насосом.
– Я не смогу вам помочь, – прошептала Эдипа, укачивая его. – Не смогу. – Фресно осталось где-то далеко,[81] за тысячи миль.
– Это он? – спросил голос с верхних ступенек позади нее. – Моряк?
– У него на руке татуировка.
– Тащите его наверх, ладно? Это он. – Эдипа обернулась и увидела еще более дряхлого улыбающегося старика в шляпе пирожком, – Я бы вам помог, да что-то артрит разыгрался.
– Его надо вести туда? – спросила Эдипа. – Наверх?
– А куда же еще, леди?
Эдипа не знала. Она неохотно отпустила старика, словно отпускала собственного сына, и он тут же поднял голову и посмотрел на нее.
– Пойдем, – сказала она. Взяла протянутую татуированную руку, и вот так, рука в руке, они одолели оставшуюся часть лестничного пролета, а затем еще два и очень медленно добрались до старика с артритом.
– Он пропал прошлой ночью, – сообщил артритик. – Сказал, что едет искать свою старуху. Он постоянно это проделывает. – Они вошли в лабиринт коридоров, освещенных тусклыми 10-ваттными лампочками, и комнат, разделенных фанерными перегородками. Старик в шляпе замыкал шествие. – Здесь, – наконец произнес он.
Маленькая комнатка, еще один костюм, парочка религиозных брошюр, коврик, стул. Картина с изображением святого, превращающего родниковую воду в масло для пасхальных лампад Иерусалима. Вторая лампочка, перегоревшая. Кровать. Матрац, поджидающий тело. Эдипа прокрутила в уме сцену, которую могла бы разыграть. Она могла бы найти домовладельца, подать на него в суд, купить моряку новый костюм от Рус Эткинс, рубашку, туфли и напоследок приобрести автобусный билет до Фресно. Эдипа настолько погрузилась в фантазии, что едва заметила, как старик – словно специально выбрав самый подходящий момент – со вздохом высвободил руку.
– Просто опустите письмо, – сказал он. – Марка уже есть.
Эдипа глянула на конверт и увидела знакомую восьмицентовую марку авиапочты, где реактивный самолет пролетал по карминному фону над куполом Капитолия. Однако на вершине купола стояла с простертыми руками крошечная фигурка в черном. Эдипа смутно представляла себе, что именно должно находиться на куполе Капитолия, но точно знала, что ничего подобного там быть не могло.
– Прошу вас, – сказал моряк, – идите. Тут вам делать нечего. – Эдипа заглянула в кошелек, увидела десятку и доллар и дала ему десятку. – Я их пропью, – предупредил моряк.
– И про друзей не забудь, – напомнил артритик, глядя на десятку.
– Сучка, – сказал моряк Эдипе. – Не могла подождать, пока он уйдет?
Эдипа следила, как он пытается поудобнее примоститься на матраце. Свалка памяти. Регистр А…
– Дай сигарету, Рамирес, – попросил моряк. – Я знаю, у тебя есть.
Умрет он сегодня или нет?
– Рамирес, – воскликнула Эдипа. Артритик повернул голову, скрипя ржавыми шейными позвонками. – Но ведь он умирает, – сказала Эдипа.
– А кто нет? – спросил Рамирес.
Эдипа вспомнила рассуждения Джона Нефастиса о Машине и разрушении массивов информации. Когда вспыхнет этот матрац и станет для старого моряка погребальным костром викингов, тогда уйдут все сложенные и спрессованные в нем бесцельно прожитые годы, безвременные смерти, душераздирающая жалость к себе, гибель надежд; уйдет память о всех людях, которые на нем спали, какова бы ни была их жизнь, – все это исчезнет навсегда, когда он сгорит. Эдипа с большим интересом разглядывала матрац. Словно открыла некий необратимый процесс. Она поразилась, поразмыслив над тем, как много будет потеряно; исчезнут даже бесчисленные галлюцинации старика, за которыми больше не сможет наблюдать мир. Держа его в объятиях, Эдипа поняла, что он страдал от DT.[82] За этой аббревиатурой – delirium tremens – скрывалась метафора трепетного проникновения разума в неведомое. Святой, чья вода могла возжигать лампады; ясновидец, чьи оговорки задним числом оказывались гласом Духа Господня; законченный параноик, для которого весь мир вертелся вокруг него самого и четко делился на сферу буйной радости и сферу постоянной угрозы; мечтатель, изучавший в своих видениях древние туннели истины с обветшавшими входами, – все они одинаковым образом соотносили свои действия со словом – или тем, что выполняло функцию слова, – которое прикрывало их и защищало. Действие метафоры, следовательно, является прорывом либо к правде, либо ко лжи, в зависимости от того, где вы в данный момент находитесь: внутри в безопасности или снаружи в смятении. Эдипа не знала, где находилась она. Трепещущая и непознанная, она со скрежетом скользила окольным путем вспять по колее прожитых лет, пока не вернулась в студенческие годы и не услышала высокий тенорок Рэя Глозинга, своего