трагически) потерялись; отрезанные купоны, обещавшие сэкономить пять или десять центов, талоны на скидку, розовые листочки, рекламирующие товары на рынках, окурки, расчески с выломанными зубьями, объявления о найме на работу, «желтые» страницы, вырванные из телефонной книги, обрывки нижнего белья или давно вышедшего из моды платья, которыми теперь протирают изнутри запотевшее от дыхания ветровое стекло, чтобы можно было увидеть фильм, вожделенную женщину или машину, легавого, который мог тормознуть тебя просто для тренировки, – все эти кусочки, складывающиеся в своеобразный винегрет отчаяния, имели одинаковую окраску, один и тот же серый оттенок пепла, конденсированного выхлопа, пыли, телесных выделений, и Мачо было больно смотреть на них, но смотреть приходилось. Будь это обычная свалка, он, наверное, сумел бы с ней примириться и сделать карьеру: крупные разрушения, сопровождаемые насилием и жестокостью, случаются нечасто и в таком отдалении, что кажутся чудом – как и любая смерть кажется чудом, пока не подступит к тебе самому. А вот бесконечные недели ритуального машинообмена, никогда не приводившие к насилию и крови, были для впечатлительного Мачо слишком правдоподобны, и долго выносить их он не мог. И даже если длительное общение с неизменной болезненной серостью выработало в нем некоторый иммунитет, он по-прежнему не мог принять образ действий, при котором владельцы и их тени выстраиваются в шеренгу лишь для того, чтобы обменять одну помятую и сбойную модель самого себя на другую. Словно это было самым обычным делом. Для Мачо это был ужас. Непрерывный и бесконечный инцест.
Эдипа не могла понять, почему он до сих пор так расстраивается. К тому времени, как они поженились, Мачо уже два года работал на ККРС,[22] и та площадка на мертвенно-серой рычащей магистрали осталась для него в таком же далеком прошлом, как Вторая мировая война и Корейский конфликт для мужей возрастом постарше. Возможно, – упаси Господи, конечно, – попади Мачо на войну – япошки на деревьях, фрицы на «тиграх», узкоглазые с духовыми трубками по ночам, – и он быстрее всего забыл бы о салоне подержанных автомобилей – лоте своей судьбы, который столь тревожил его вот уже пять лет. Пять лет. Да, вояк надо успокаивать, когда они просыпаются, обливаясь потом, или кричат на языке кошмаров, их надо удерживать, утешать, а потом однажды все забудется – Эдипа это знала. Но когда же забудет Мачо? Она подозревала, что место диск-жокея (которое он получил через своего старого приятеля, менеджера ККРС по рекламе, приезжавшего в салон раз в неделю, – салон был спонсором) было лишь возможностью переключаться на список двухсот лучших песен, и даже экземпляр новостей, с треском вылетающий из газетного автомата, – вечно обманывая ожидания подростков – был только буфером между Мачо и автосалоном.
Он слишком верил в автосалон и совсем не верил в радиостанцию. Глядя, как он сейчас скользит в гостиной, планируя, подобно большой птице, к запотевшему шейкеру с выпивкой, мягко улыбаясь в центр водоворота, можно было подумать, что все спокойно, ясно и безмятежно.
До тех пор пока Мачо не открывал рот.
– Сегодня меня вызвал Фанч, – сообщал он, наливая, – и завел бодягу о том, что ему не нравится мой имидж. – Фанч был режиссером программы и злейшим врагом Мачо. – Я теперь, видите ли, слишком груб. Мне следует изображать молодого отца или там старшего брата. Эти маленькие цыпочки звонят, задают вопросы, в которых, по мнению Фанча, звучит неприкрытая похоть, и трепещут от каждого моего слова. Поэтому теперь мне предложено записывать все телефонные разговоры. Фанч лично отредактирует все, что ему покажется непристойным, – то есть все мои реплики. Цензура, сказал я ему, потом добавил, что он предатель, и ушел. – Подобные рутинные перебранки происходили между ними примерно раз в неделю.
Эдипа показала ему письмо Метцгера. Мачо знал о ее отношениях с Пирсом; они кончились за год до того, как Мачо на ней женился. Он прочел письмо и, застенчиво моргая, уставился вдаль.
– Что мне делать? – спросила Эдипа.
– О нет, – ответил Мачо. – Это не ко мне. Только не я. Я даже не могу толком сосчитать наш подоходный налог. А исполнение воли покойного – тут мне вообще нечего сказать. Повидай Розмана. – Их адвокат.
– Мачо. Уэнделл. Это закончилось. До того как он вписал туда мое имя.
– Да, да. Я это и имел в виду, Эд. Я некомпетентен.
Так что на следующее утро она пошла и встретилась с Розманом. Предварительно проведя полчаса перед зеркалом, вновь и вновь рисуя тонкую линию на веках, которая искривлялась, прежде чем она успевала убрать кисточку. Большую часть ночи она не спала, поскольку в три часа утра раздался еще один телефонный звонок, и когда инструмент, секунду назад безмолвствовавший, вдруг пронзительно заверещал, сердце у нее замерло от ужаса. Они мгновенно проснулись и первые несколько звонков лежали, не размыкая объятий и даже не глядя друг на друга. Наконец Эдипа, понимая, что терять уже нечего, взяла трубку. Звонил доктор Хилэриус, ее исповедник и психотерапевт. Изъяснялся он как Пирс, изображающий гестаповского офицера.
– Надеюсь, я вас не разбудил, – сухо начал он. – У вас был очень испуганный голос. Как таблетки? Не помогают?
– Я их не принимаю, – ответила Эдипа.
– Чувствуете в них какую-то угрозу?
– Я не знаю, из чего они сделаны.
– Вы не верите, что это просто успокоительное.
– А я могу вам верить? – Она не верила, и его следующие слова объясняли причину недоверия.
– Нам нужен сто четвертый, чтобы построить мост. – Сухой смешок. Мост, die Briicke, – таким кодовым словом назывался эксперимент, который он проводил в районной больнице, исследуя влияние ЛСД-25, мескалина, псилоцибина и схожих с ними наркотиков на большую группу пригородных домохозяек. Внутренний мост. – Когда же мы сможем включить вас в наше расписание?
– Нет, – отвергла предложение Эдипа, – у вас есть полмиллиона других, выбирайте среди них. Сейчас три часа утра.
– Нам нужны вы.
И вдруг прямо в воздухе над своей кроватью Эдипа увидела хорошо знакомый портрет Дядюшки Сэма, который вывешивали на всех наших почтамтах: глаза горят нездоровым светом, желтые впалые щеки жутко нарумянены, указательный палец уставлен ей точно между глаз. Ты нужна мне. Она никогда не спрашивала доктора Хилэриуса – зачем, боясь любого ответа, который он мог дать.
– У меня и так галлюцинации, без ваших наркотиков.
– Не рассказывайте о них, – быстро сказал он. – Ладно. О чем вы еще хотели поговорить?
– Это я-то хотела?
– Я так думал, – сказал он. – Было такое ощущение. Не телепатия. Но связь с пациентом порой бывает своеобразной.
– Только не в этом случае. – И Эдипа повесила трубку. Но заснуть уже не смогла. Будь она проклята, если станет принимать его пилюли. В буквальном смысле проклята. Она ни в коем случае не желала сидеть на крючке – так ему и сказала.
– Но ведь у меня на крючке вы не сидите? – Он пожал плечами, – Тогда уходите. Лечение окончено.
Она не ушла. Не потому, что этот шаман имел над ней какую-то власть. Просто проще было остаться. Кто знает, в какой день она вылечится? Только не он, и он сам это признавал. «Не надо таблеток», – умоляла Эдипа. Хилэриус лишь корчил ей рожу, такую же, как раньше. Он весь был соткан из очаровательных неортодоксальных черт. У него была теория, что симметричное лицо может, подобно кляксе Роршаха, рассказать целую историю и вызвать нужную реакцию, словно картинка тематического апперцепционального теста[23] – вроде как подсказка, а почему бы и нет. Он утверждал, что однажды вылечил случай истерической слепоты с помощью лица номер 37, «Фу- Манчу»[24] (многие его лица, как немецкие симфонии, имели номер и название), которое создавалось путем поднятия век указательными пальцами, введения средних пальцев в ноздри, растягивания рта четвертыми пальцами и высовывания языка. На Хилэриусе это выглядело весьма пугающе. И в результате, когда развеялся призрак Дядюшки Сэма, именно лицо Фу-Манчу пришло ему на смену и оставалось с Эдипой до самого рассвета. Она с трудом взяла себя в руки перед встречей с Розманом.