— У нас с тобой школы совести нету. Непутевые мы. А это — семья.
Он вытащил холст на потемневшем подрамнике, долго смотрел на него и поставил в торец стола, прислонив к высокому глиняному кувшину. Это был портрет отца Сергея. Послевоенного. Сокрушенного еретика. Того, похожего на заслуженного артиста республики, Бриллиантов не знал. Отец Сергей на портрете был мертв. Как будто распятый Христос, он уронил голову на грудь, и острая бородка его смялась.
Да он пьяный, — подумал Василий. — И мы нажрались. Неужели Мишка посмеет все это вывесить в храме?
— Да тебя из попов попрут, — сказал он отцу Михаилу.
— Попрут, — согласился тот. — Но и я прав. И еще пробудятся мертвые. И поднимут новое знамя. Слышишь, душа, — сказал он, обращаясь к портрету Анны. — Ты все на меня ругалась да не любила, а теперь благослови. Ты ведь почти святая. А может, и не почти.
Анна в этот момент была у коровы. Она ушла с острова и снова пришла к корове.
В избе бабки Дорофеевой визгливо и плотоядно пели старухи.
Когда подвыпившая студентка Алина пришла к отцу Михаилу, как она полагала, за своим сундуком, она некоторое время мигала, оторопев, потом села на пол, потом прошлась вдоль картин на четвереньках, потом залезла на диван. Первое, что вспыхнуло в ее мозгу, было, конечно: Петров-Водкин Но следующей была мысль, высказанная, как она полагала, Бернардом Шоу, о том, что только посредственный ум стремится увидеть сходство, ум высокий стремится увидеть разницу.
— Я всецело ваша, товарищ отец Михаил, наслаждайтесь, — сказала она с некоторым недоумением.
— А если ремнем по заднице?
— Там, где такое искусство, там не может быть физических грубостей. Видит Бог, — сказала Алина.
Спать она ушла в сторожку, где, сидя у окна, умерла Анна. Снился ей какой-то хороший сон, с мамой, собакой и пирогами.
Работы было много. Окантовывать холсты. А некоторые, как говорил отец Михаил, подмазать. Работы его отличались большей декоративностью и плотностью фонов и цветных плоскостей, но не двигались к Палеху, как это случилось у Мыльникова, а двинулись они к древней иконе, избежав иконной стилизации. Алина, которая пылесосила их и протирала водой пополам со скипидаром, только ахала и приседала. Она все время кричала на попа:
— Да не трогайте вы Не прикасайтесь Подите вы со своей кисточкой
Она смывала свежее письмо, когда отец Михаил уходил в храм. Василий ей не мешал. Он стругал рейки. Окантовывали они с отцом Михаилом вдвоем.
Отец Михаил раздобыл в Сельхозтехнике водопроводные трубы, отковал костыли в кузнице автопредприятия в двадцати верстах от деревни Золы.
Трубы они покрасили белым и навесили по периметру всего храма. Проделали они это ночью — паства даже не обратила внимания, поняв это как удобства для вывешивания новых образов, которые, как говорила молва, были написаны отцом Михаилом, и если владыка митрополит их освятит, то и хорошо. А вместо лампадки можно приспособить солонку.
Сорок дней скорби по Анне приходились на праздник Рождества Пресвятой Богородицы.
В этом и был весь ужас предприятия. Но отец Михаил был непреклонен — сейчас или никогда. Алина бледнела и попискивала, сжимая на груди сцепленные пальцы. Но глаза ее горели, словно она шла на бой за чью-то поруганную честь. Жила она сейчас у бабки Дорофеевой, бабка поила ее молоком.
Все население деревни Золы и других деревень, не подозревая того, было втянуто в некий противобожный заговор, хотя сам организатор не знал, насколько заговор действительно противобожен и можно ли его затею вообще так рассматривать. Засыпая, он верил, что творит великое божье дело, восстанавливает справедливость и красоту.
Перед праздником Рождества Богородицы отец Михаил смотался в Ленинград на один день и привез свечек две коробки из-под скороходовских башмаков.
— Ты будешь продавать, — сказал он Алине. — У дверей храма.
День был солнечный, красивый. Облака в небе, предвещавшие короткий дождик, тоже были красивые, как в кино из жизни птиц. Алина в свитере — было прохладно — продавала свечи.
Старухи шли принаряженные. На бугроватых, венозных, толстых и тощих ногах. Но шли и молодые колхозницы и мужики. И школьники.
Анна подошла к церкви Жен-Мироносиц с одной мыслью, чтобы посмотреть в сторожке, где она жила, на фотокарточку — на себя молодую. Она уже всюду была и последнее время все чаще возле детей — особенно в детских садиках. Детей она чувствовала всех сразу, сколько их ни будь. Она даже в младшие классы школ заходила. Или вставала Анна посередине дороги, когда шло домой деревенское стадо. И коровы, и овцы обходили ее. Некоторые телки даже норовили ее боднуть. И дети ее чувствовали — затихали. В ее присутствии они спали крепче. И птицы, и пчелы, и комары облетали ее — ни разу ее не кольнули, не прикоснулись.
В сторожке было чисто. Кто-то подметал тут, проветривал и вытирал пыль. Анна посмотрела на фото, где сидела она такая грудастая, и себе не понравилась — очень она была довольна всем: и собой, и своим новым знанием.
Покинув сторожку, она решила и в храм заглянуть. У дверей стояла студентка Алина со свечками.
Чего это она? — подумала Анна. — Ей уже в городу надо быть на учебе. И прошла в дверь. И ахнула.
День был светлый. Ломился в окна. Окна были вымыты.
Но храм сиял изнутри своим светом. Отец Михаил говорил, что в старину храмы расписывали в основном с тем умыслом, чтобы они изнутри светились.
На стенах висели портреты. В основном, женщины. И молодые, и старухи, и девочки. Старух и стариков больше. Но написаны они были так, что стариками не казались. У всех цвета радостные, хоть одежду возьми, хоть глаза, хоть на фоне чего. И у всех на лице доброта. Почти всех знала Анна, не знала лишь тех, кто до ее прихода в Золы умер. И со всеми Анна здоровалась…
И вдруг Анна остановилась, как бы споткнулась: на восточной стене, близко от алтаря, где на тумбочке, покрытой розовой скатертью, стояла икона Спасителя в серебряной ризе, которую отец Михаил у кого-то купил, для чего ездил аж в Каргополь, висел ее портрет. На руках она держала мальчика с бубликом.
— Пашка, — прошептала Анна. — Ясный мой. Пашка…
Народ стоял молча, растерянно. Кто крестился, кто хмурился, кто улыбался, как бы утратив разум. Все держали в руках свечки, как бы отгораживаясь ими от развешенной на стенах радостной жизни. Они были очень похожи на свои портреты. Анна это видела. Вот стоит бабка Дорофеева с лицом красно-коричневым, как дрова. А на портрете она крутощекая молодуха в красном платке. И в каждой руке сноп ржи. И все они, привыкшие жить трудно и некрасиво, стеснялись прекрасного вида своей души. И свечки свои не зажгли от лампад из страха, что кто-то их укорит. Гордости страшились они, выпрямления спины и свободы.
Анна почувствовала в себе силу огня. Она сделалась шаровой молнией. Пронеслась по всем свечкам, и храм озарился еще краше.
И сотряс его вздох узнавания себя в красоте.
Отдав свой огонь, Анна уменьшилась до размеров пылинки. Почувствовала, что ее тянет в путь, что она опаздывает. Подлетела к приоткрытому окну в алтаре, оглянулась — храм сиял. Ярко сияли свечи. Еще ярче сияла живопись, развешенная на стенах. Но сильнее всего сияли глаза людей, не пришедших в себя от соприкосновения с чудесным. И уже улетая, Анна все же вернулась, бросила взгляд на свой портрет с Пашкой. Пашка сжимал в руке бублик, ароматный, посыпанный маком.