А между тем к другому уху вице-канцлера уже совсем примостился герцог де Лириа с таинственными вопросами: зачем наряжено на торжество такое значительное количество войска — целый батальон гренадер в 1200 человек. Любопытен очень был герцог де Лириа, не устававший вечно допытываться, как, что, почему, зачем, и отписывавший обо всём своему двору.
Под влиянием ли торжественного обряда, или от принуждённости жениха и невесты, или оттого, что это был первый зимний бал и танцующие ещё не спелись, но первый контрданс тянулся лениво; пары кружились, делали реверансы вяло и неохотно. Одной только бабушке, государыне-инокине, он доставлял истинное наслаждение. С широко раскрытыми от изумления глазами она с какой-то жадностью следила за всеми движениями танцующих. В её время, во времена её молодости, таких зрелищ не бывало.
Более оживлённо начался второй контрданс, в котором ударь танцевал с тёткой, цесаревной Елизаветой Петровной.
— Что, Лиза, теперь довольна мною? — спрашивал государь, по-прежнему наклоняясь и заглядывая в глаза тётки.
— Чем же, государь?
— Как чем? По твоему совету выбрал невесту.
— Я, государь, не выбирала вам невесты.
— Не выбирала, а помнишь, когда отказалась быть моей женой, тогда посоветовала выбрать кого- нибудь из девушек.
— Это правда, государь, но выбрать именно княжну Катерину я вам не советовала.
— Разве ты недовольна моим выбором?
— Нет, государь, не то что недовольна, но я её не настолько знаю, чтобы советовать, — уклонилась цесаревна.
— А я на тебя, Лиза, сердит, — снова начал государь, возвращаясь к своей даме.
— За что, государь?
— Во-первых, за то, что ты называешь меня государем, а не по-прежнему Петрушей.
— Теперь вы жених, и мне неприлично быть с вами по-прежнему, как с мальчиком.
— Для тебя, Лиза, я всегда буду прежним и прошу тебя по-прежнему же называть меня Петрушей.
— Хорошо, Петруша, за что ж ещё ты сердишься, во-вторых?
— За то, что ты живёшь в своём Покровском, а не здесь.
— Мне жить здесь невозможно, Петя.
— Почему?
— По очень простой причине — жить нечем. Знаешь ли, Петя, что у меня иногда не бывает соли к обеду? Такая скудость во всём… Долгоруковы захватили все доходы государева дворца.
— Не я, Лиза, виноват в этом. Я не раз приказывал исполнять все твои требования, да меня не слушаются… но скоро, скоро я найду средства разорвать свои оковы… — проговорил отрок-государь, с какой-то злобой взглянув на будущего тестя и невесту. Во всём его лице, в тоне голоса проявились теперь те же порывы необузданного гнева, которые бывали нередки у его дедушки и отца.
— Что ты, Петя? — испугалась цесаревна. — Да ты не любишь вовсе своей невесты?
— Не люблю.
— Так зачем ты женишься?
— Надо, Лиза, я должен жениться…
Контрданс кончался, и государь поспешил проговориться тётке:
— Знаешь что, Лиза, я женюсь на Долгоруковой, а ты выходи замуж за Ивана — мы всегда будем вместе.
— Ах, Петя, Петя, ты опять за своё. Говорила я тебе, что ни за кого не пойду, а за твоего Ивана и подавно.
Разговора тётки с племянником не было слышно, но от слова до слова его мог бы передать Андрей Иванович, зорко наблюдавший за своим воспитанником.
Гнетущее настроение обручального вечера отразилось даже и на единственной счастливой паре из всех приглашённых, на князе Иване Алексеевиче и графине Наталье Борисовне Шереметевой, которым, казалось, не было никакого дела до других.
С полгода Иван Алексеевич зажил иначе, и в эти полгода его нельзя было узнать: внешность всё так же привлекательна, те же черты лица, но иное выражение приняли эта внешность и эти черты от нового, неузнаваемого налёта. Иван Алексеевич переживал тот период, в котором человек нервный, живший до того деятельностью сердца, с женской природой, вдруг весь поглощается чувством и неведомыми прежде вопросами. Любовь к Наталье Борисовне заставила, без ведома его самого, глубже относиться к себе и ко всему окружающему, наложила на открытое, милое, но беспечное лицо выражение вдумчивости и какой-то заботы. Напротив, Наталья Борисовна осталась всё так же, в ней не было перемен, в ней только сложилось в ясные, положительные черты всё прежде туманное.
— Пойми меня, милая Наташа, — говорил Иван Алексеевич Наталье Борисовне, — я люблю тебя глубоко, люблю больше своей жизни, так люблю, как не считал себя способным уже любить, но именно из- за этой-то любви я и умоляю тебя: подумай… теперь ещё не поздно… откажи мне… я, может быть, перенесу, уеду куда-нибудь, а если и не перенесу, то от этого никому потери не будет.
— Я не понимаю тебя, Ваня… — прошептала побледневшая Наталья Борисовна, вскинув на него свои глубокие тёмные глаза с навернувшимися слезинками.
— Я и сам себя не понимаю… я боюсь за тебя… боюсь сделать тебя несчастной… Я дурной человек, не скрываюсь перед тобой, Наташа… Я испорчен до мозга костей с ребячества… с детства… Не знаю, достанет ли у меня силы переломить себя. Сколько раз я оглядывался на себя, видел всю гадость, всю свою подлость… поверишь ли, иной раз плакал… давал себе слово перемениться, а моей решимости только хватало до первого взгляда смазливого личика, до первого предложения кутить.
— Перестань, милый, не клевещи на себя, я тебя узнала и полюбила… Изменить своей любви не могу… и если бы нам не суждено было жить вместе, то за другого я никогда не пойду… — с глубокой убеждённостью высказала девушка.
После обручального вечера начался нескончаемый ряд придворных торжеств, не дававших государю ни одной минуты трезво взглянуть на своё положение, да он и сам как будто желал забыться, отогнать от себя всякую мысль о будущем. Но всех пышнее и всех оживлённее отпраздновалось в старом шереметевском доме на Воздвиженке обручение Ивана Алексеевича и Натальи Борисовны накануне Рождественского праздника 1729 года.
Молодые обручённые были счастливы последними благосклонными минутами улыбнувшейся им судьбы. Иван Алексеевич наслаждался полным фавором.
Часть вторая
Опала
I
В Лефортовском дворце в полночь с 18 на 19 января 1730 года умирал четырнадцатилетний царственный отрок Пётр II.
Над умирающим совершалось елеосвящение, последнее земное напутствие. Умилительно произносились торжественные молитвы старшим из архиереев, совершавших таинство.
— Владыка Боже, услыши меня, грешного и недостойного раба Твоего, в час сей и разреши раба Твоего Петра, нестерпимые сея болезни и содержащие его горькие немощи и упокой его, иде же праведных души. Яко Ты еси упокоение душ и телес наших и Тебе славу воссылаем… — читал архиерей, но ложились