сфере, и в обиходной жизни. Василий Лукич увлёкся до непростительной для дипломата слабости — до беззаветной откровенности. Дорогой из Митавы в Москву он чистосердечно рассказал самой Анне Ивановне всю историю о подложной духовной от имени императора Петра II, и эта откровенность погубила его самого и всю фамилию.
В томительном ожидании грозы вся семья Алексея Григорьевича жила в Горенках, то тревожась и вздрагивая при приезде каждого гонца из Москвы, то успокаивая себя и обнадёживаясь, что минуется буря и гроза пронесётся стороной, их не задев. Менее всех боялся за себя князь Иван, может быть, и потому, что он был поглощён совершенно другим, дома почти не бывал, а проводил всё время у невесты, тоже переживавшей тогда тяжёлые испытания.
Гостеприимные шереметевские палаты сделались домом печали и плача: больная бабушка Марья Ивановна доживала последние дни; старший брат, Пётр Борисович, лежал в оспе — кругом всё томительно и мрачно… да ещё к тому же беспрерывные вести, одна другой тоскливее и грознее. Сегодня Наталья Борисовна услышит, что её милого Ваню сошлют в ссылку; завтра — что его лишат всех званий и кавалерии; бедная невеста плакала до истерики. «Какое это злое время! Мне кажется, и при антихристе не тошнее того будет. Кажется, в те дни и солнце не светило», — писала она впоследствии в своих записках. Горе сблизило молодых людей ещё теснее: вместе плакали они и в слезах черпали новые силы. Нашлись услужливые люди, которые стали убеждать невесту не выходить за князя Ивана, как за человека опального, с которым жене придётся вынести горя немало, но такие советы действовали на Наталью Борисовну совершенно иначе; они заставляли её, напротив, торопиться со свадьбою. «Теперь-то, — думалось ей, — и настало то время, когда испытывается и доказывается истинная любовь, и женщина исполняет своё высокое назначение».
В первых числах апреля, когда умерла бабушка Марья Ивановна, а молодому графу Петру сделалось полегче, Наталья Борисовна решилась не откладывать далее свадьбы. «Сам Бог выдавал меня замуж, больше никто», — писала она — и совершенно справедливо. Свадьба совершилась в Горенках, куда приехала молодая графиня без всякого кортежа, провожаемая только одним братом Сергеем. Венчальное торжество более походило на похороны: одинокая невеста плакала до потери сознания, а семья Долгоруковых, вся собравшаяся в Горенках к Алексею Григорьевичу, казалась словно приговорённой к казни.
И казнь действительно была близка; она подвигалась медленно, но верно. Через три дня после свадьбы приехал в Горенки сенатский секретарь с объявлением указа о ссылке князя Алексея Григорьевича со всем семейством в пензенскую его деревню Касимовского уезда, в село Никольское, куда вся семья и принуждена была, по настоянию секретаря, выехать на другой же день. Но это были первые удары грома, отдалённые и безопасные; опальность как будто постепенно приучала к своим железным иглам. Одновременно со ссылкой Алексея Григорьевича и Сергея Григорьевича с их семьями в деревни состоялся указ о почётных ссылках для всех почти родичей Долгоруковых: князь Василий Лукич назначен был губернатором в Сибирь, князь Михаил Владимирович в Астрахань, князь Иван Григорьевич воеводой в Вологду.
Кроме объявления указа сенатский секретарь имел ещё и другое поручение — допросить Алексея Григорьевича и Ивана Алексеевича «о завещательном письме Петра II». На этом полуофициальном допросе оба, как отец, так и сын, объявили, что «ни о какой духовной или завещательном письме или проектах никогда ни от кого не слыхали и у самих у них не бывало». Давая такие объяснения, оба князя оставались покойными; они уверены были в полнейшей бесследности своей попытки. Правда, духовные были сочинены, но никто из посторонних их не видел и были они уничтожены тогда же. Иван Алексеевич, без особенного насилия над совестью, отрёкся от всякого участия, убаюкивая себя тем, что подписывал один экземпляр под руку государя в уверенности полнейшей безуспешности затеи отца и вовсе не имел намерения предлагать духовную для подписи государю, а если и сделал фальшивую подпись, то единственно как шалость, для избежания вечных упрёков отца.
Опалу свою Долгоруковы приписывали интригам Ягужинского, нисколько не подозревая, что за кулисами действовала другая рука, более опытная, рука Андрея Ивановича, невидимо, но исключительно заправлявшая всеми действиями правительства Анны Ивановны в первое время. Остерман знал ненасытную алчность Алексея Григорьевича, не любил его по личным отношениям и ненавидел за грустную историю своего воспитанника.
Семья Долгоруковых стёрлась из политической жизни. Не стало двух верховников из этой фамилии: князя Василия Лукича и князя Алексея Григорьевича, но остался третий верховник, Василий Владимирович, которого не коснулась опала. Остерман понимал необходимость, по крайней мере на первое время, относиться к нему осторожно, как к русскому фельдмаршалу, понимал и то, что этот Долгоруков не разделял безумных притязаний родственников, да и вообще не ладил с ними. Но Василий Владимирович был всё-таки Долгоруков и потому мирился с невзгодой своих родичей настолько, насколько эта невзгода казалась ему справедливой. Лично он не любил брата Алексея Григорьевича и считал его опалу заслуженной карой, но впоследствии, когда эта опала переступила границы справедливости, бурный фельдмаршал вскипел и высказывал своё негодование в обычной бесцеремонной форме. Последствием его дерзких выходок было то, что его самого заперли в Шлиссельбургскую крепость. В манифесте о вине Василия Владимировича сказано: «Презря нашу к себе многую милость и свою присяжную должность, дерзнул не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять».
Кроме Долгоруковых в числе верховников находилась и другая, не менее сильная фамилия Голицыных, которых тоже не коснулась опала. В попытке ограничить самодержавие, в сущности более виновной была фамилия Голицыных, а между тем сам Дмитрий Михайлович даже получил сенаторство в преобразованном Сенате, а Михаил Михайлович, другой русский фельдмаршал, получил место генерал- кригскомиссара. Оба Голицыны не были опасны. Открытый и резкий Дмитрий Михайлович не был способен по характеру своему к изворотливости и, раз признав самодержавие, не повёл бы против него подпольных интриг; да ему бы не позволило создавать новые «затейки» и дурное здоровье, крайне расстроенное подагрой и хирагрой. Оставив же в стороне Дмитрия Михайловича, не было повода касаться и Михаила Михайловича, бывшего, как и все члены этой фамилии, под полным влиянием старшего брата как главы семейства.
Голицыны остались, но государыня не могла относиться к ним доверчиво и благосклонно. И действительно, современные записки передают постоянные жалобы Голицыных на отдаление себя от правительства. Во время коронации всем бросилось в глаза, как государыня, обращавшаяся к другим более или менее милостиво, на Голицыных ни разу не посмотрела и не обронила им ни одного слова. Такая немилость и полное удаление от двора преследовали Голицыных во всё время царствования Анны Ивановны.
IX
Половина июня 1830 года. Летняя жара, нестерпимая в душном городе, гонит всех в загородные деревенские окрестности, где дышится свободно в густых лесах и рощах, где нет заражённого душного воздуха и стеснённых городских условий. Спасаясь от зноя, и императрица Анна Ивановна переехала на летнее житьё в загородный дворец села Измайлова, где так любили отдыхать московские государыни.
Девять часов утра. По одной из тенистых аллей измайловского сада проходили императрица и Бирон, пожалованный тотчас по приезде в Москву кавалером орденов Святых Александра Невского и Андрея Первозванного, в день коронации назначенный обер-камергером [34] и возведённый австрийским императором в графское Священной Римской империи достоинство, вместе с пожалованием ему портрета императора, осыпанного бриллиантами.
Характерное лицо обер-камергера сияло довольством, вероятно, вследствие полученного вчера солидного подарка в двести тысяч талеров, поднесённых ему австрийским посланником, графом Вратиславским, от имени императора. Почести и отличия, чины и звания ещё тешили новизной своей фаворита, не успели пресытить его; глаза его ещё не успели привыкнуть бросать вечно недовольные