прошли.
Василий Гроссман, в «Жизни и судьбе», писал, что коммунисты в заключении, в лагерях, сохраняли дух, выветрившийся, исчезнувший на воле. Это одна из причин, по которой реабилитированных отправляли на пенсию: они не вписывались в новые отношения. Но почему такую силу получила Ольга Григорьевна? Почему Хрущев согласился конфисковать пакеты и готов был на несколько других конфискаций? Как Хрущев, далеко не лишенный хитрецы, вступил в борьбу со своим собственным аппаратом? Без «вредного влияния» это необъяснимо. Но одним «вредным влиянием» тоже нельзя все объяснить. Нельзя повлиять на человека, твердо убежденного, что влияние лично ему вредно, «экзистенциально» вредно, расшатывает его бытие. Что-то в Хрущеве шло навстречу «вредному влиянию».
Почему Хрущев
В «Квадрильоне» я описал Хрущева как поручика Пирогова: его на о-ве Куба высекли, а он съел слоеный пирожок и утешился. Я все время видел перед собой Хрущева, когда описывал категорию «рыл», в отличие от «гадов». Впоследствии, после отставки, Хрущев сам подтвердил мою характеристику в разговоре с Петром Якиром. Петр спросил: в чем были принципы «группировки», едва не сместившей Никиту Сергеевича? Хрущев ответил: «Раньше, когда я был моложе, сколько ни выпью — мало. А сейчас — сыт. И баб — ни одну не хотел пропустить. А сейчас вот — сыт. Ну а власть — ею никогда сыт не будешь. Вот тебе и группировка». (Цитирую по памяти, но сказано было так просто и так ярко, что трудно перепутать.) Жаль, что я не знал этой притчи, когда писал «Квадрильон». Непременно бы использовал. Однако в отношениях с Шатуновской выступает некоторая душевная сложность, тяготеющая скорее к Достоевскому, чем к Гоголю. Тут не Пирогов, скорее Лебедев, способный заплакать, читая о судьбе мадам Дюбарри. Рыло со слезами о Бухарине и мечтой о светлом будущем… И с какими-то неумелыми стишками об этом будущем, которые он вспоминал, в укор модернистам.
Став первым секретарем, Хрущев чувствовал потребность сделать свой вклад в сокровищницу идеалов, внести туда нечто прекрасное. Суслов здесь ничего не мог подсказать, он в таких категориях просто не мыслил. А в политике нужен был, помимо несущих конструкций, еще некоторый декор идеалов. Ольга Григорьевна, самым стилем своей дерзкой записки, подсказала, что в ней идеалы еще живы. Припомнилось и ее личное обаяние. И Хрущев потянулся к ней, как к своей музе, способной диктовать нечто в духе разумного, доброго и вечного (в декоре унаследованной им постройки, нуждавшейся, по его мнению, только в текущем ремонте). А муза, вдруг принесенная к престолу Просвещенного Принца, унаследовавшего престол Деспота, загорелась иллюзией нравственной реформы, что-то вроде возвращения к партмаксимуму (ограничению зарплаты ответственных работников в 20-е годы). Разоблачение сталинских преступлений и нравственное обновление жили в уме Ольги Григорьевны в тесной дружбе.
В извинение Ольге Григорьевне можно вспомнить, что энциклопедисты XVIII века, люди бесспорно умные, во что-то подобное верили. И Ольга Григорьевна поверила и начала сеять разумное, доброе, вечное. Если Хрущев поддавался на ее слова, то почему не поддадутся другие? Но каждый ее шаг встречался злобным шипением.
Хрущев был человеком без царя в голове, эмоциональным и непоследовательным. Берия, Маленков и Молотов, стоявшие в первом ряду наследников Сталина, именно поэтому доверили ему первый пост в государстве (друг друга они больше боялись). Прочитав резюме дела Бухарина, он плакал, он восклицал: «Что мы наделали!». А потом так и не решился опубликовать это резюме. Хрущев плакал, вернув из лагеря жену и дочь своего друга Корытного, а потом ни разу не встречался: почувствовал, что это нарушило бы неписаный протокол высшей номенклатуры. Корытный был посмертно реабилитирован, но лагерный опыт прорыл незримый ров между двумя семьями. Только в отчаянном положении, во время войны, репрессированных генералов возвращали на прежние должности.
Хрущев сочувственно выслушивал Шатуновскую и Снегова, говоривших ему, что другие члены Политбюро — не настоящие ленинцы, а потом этим же не настоящим ленинцам все рассказал. Те взбеленились, и он согласился, что Снегова и Шатуновскую надо отчитать (отчитывать Ольгу Григорьевну поручили Микояну). Он способен был позабыть номенклатурные приличия и провозгласить в Баку тост в честь Шатуновской «не по чину», сразу после первого тоста, о деле Ленина, в обход местного хозяина Алиева. Но так же легко он мог предать ее.
Окружение Хрущева видело, что «вредное влияние» Ольги Григорьевны сбивает шефа с толку, и старалось ее изолировать, а по возможности — вовсе прогнать Шатуновскую. Суслов восемь раз ставил на секретариате вопрос о ее увольнении. Влияние ее висело на волоске, на волоске хрущевской прихоти и старой дружбы с Микояном. Трудно понять, как она не видела обреченности своих широких планов.
Впоследствии она не могла простить Хрущеву своих иллюзий. После отставки Хрущева многие инакомыслящие простили ему все грехи, а Ольга Григорьевна была беспощадна. Что-то здесь мне напоминает Марину Цветаеву: та сперва идеализировала людей, а потом с ожесточением срывала павлиньи перья, которыми сама же их украсила. Иллюзии были условием любви, без которой Цветаева не могла жить. Иллюзии — одно из условий героической борьбы, которую Шатуновская вела. Нет таких крепостей, которые люди, окрыленные иллюзией, не могли бы штурмовать — а иногда и брать (я немного перефразирую известный лозунг начала 30-х годов: «нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять!»).
Ольга Григорьевна рассказывает:
«Долго со мной Хрущев беседовал, три с половиной часа мы беседовали. Предложил идти работать в Комитет партийного контроля, а потом уже стали говорить, что надо создать много комиссий, а иначе это растянется на года. Серов старался поменьше реабилитировать. Вот, например, в КПК приходит заявление заключенной Иваницкой. Я Иваницкую прекрасно знала, она работала в Баку завагитпропом Сураханского райкома партии. Она пишет из лагеря. У меня были связи со всеми прокурорами, и военными, и в прокураторе СССР. Я звоню тому прокурору, который занимается Закавказьем, я тоже курировала Кавказ и Закавказье, и прошу его рассмотреть дело Иваницкой. Они рассмотрели, дали заключение — реабилитировать, и подали в комиссию Серова. А там ее обвинили, что она во время борьбы с троцкистской оппозицией была на стороне оппозиции. Значит, отказать, троцкистка. Я знаю, что она никогда не была троцкисткой. Приходит прокурор и говорят — он отказал. Я говорю: „Принесите мне дело“. Я смотрю ее дело, там на нее два человека показали, что она была в троцкистской организации, и они оба отказались от своих показаний. И пишут, что они поддались физическим воздействиям. А на самом деле она была завагитпропом райкома и возглавляла борьбу с троцкистами.
„Где заключение прокурора, который вел ее дело?“ — „Он этого не написал“. — „Ну, как же вы просмотрели? В деле отказ, а смотрите, что пишут. Пишут, что „где она и работала““ — „Ах, да, мы просмотрели“ — „Делайте второе заключение и обратно на комиссию“. Через какое-то время они выносят дело опять на комиссию. Серов говорит: „Почему второй раз?“
— Открылись новые обстоятельства.
— А кто распорядился?
— Это из КПК.
— Кто именно?
— Шатуновская.
— А, Шатуновская, ей там совершенно не место. Она сама контрреволюционерка, да еще реабилитированная, нечего ей в ЦК делать.
Это сказано при всей комиссии. Там человек сорок сидит. Они зачитали отказ этих людей от обвинения, и он был вынужден на этот раз ее реабилитировать. Они прямо с комиссии пришли ко мне и рассказали. Почему он стал сразу против меня, с первых шагов моей работы? Да потому что я поставила перед Хрущевым вопрос о том, что надо же этих палачей выявлять и привлекать к ответственности. Но Хрущев мне ответил, что мы не можем этого сделать, потому что их тысячи и тысячи. И тогда у нас получится новый 37 год. И я как-то в разговоре с Комаровым, он был зампред КПК, все это высказала. А