их на стол и, сопровождаемый Петрушкой, которому было лет пятьдесят, удалился.
Радищев открыл было последний номер «Почты духов, или Учёной, нравственной и критической переписки арабского философа Маликульмука с водяными, воздушными и подземными духами», как послышались шаги и в кабинет вошёл хозяин, Иван Герасимович Рахманинов, в военном кафтане и высоких сапогах, сопровождаемый человеком весьма примечательной наружности. Гость был среднего роста, несмотря на молодость, довольно тучен, одет в просторный кафтан с белым шейным платком, мягкие сапоги с кисточками облекали его полные ноги. Массивная, тяжёлая, величавая голова казалась неподвижной. Только проницательные глаза под нависшими бровями да редкая усмешка оживляли это широкое лицо. Он кивнул головой Радищеву и тяжело уселся в кресле.
Хозяин, поздоровавшись с гостем, тотчас крикнул Прохора Ивановича.
— Тебе, Иван Андреевич, поросёнка под хреном?
Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то насмешливо.
— Пожалуй…
Через несколько минут появился столик, уставленный закусками и бутылками.
— Знаете, Иван Герасимович, — сказал Радищев, закладывая салфетку за воротник, — ежечасно приходится убеждаться, что все усилия дворян направлены к одному: как за счёт угнетаемых ими крестьян устроить жизнь свою наиболее приятной — одеваться богаче, есть слаще, разводить для собственного удовольствия породистых лошадей и собак, окружать себя множеством слуг для того, чтобы самим не делать ничего. Их не трогает ни война, ни всеобщее разорение. Как только они не могут понять, что вечно так продолжаться не может…
— Вкусно поесть — не грех, — заметил Рахманинов, ловя вилкой белый маринованный гриб на тарелке, — и не все помещики полагают, что крепостная зависимость будет длиться века. Теперь передовое дворянство, ещё недавно верившее императрице, всё более приходит к мысли, что следует изменить образ правления и покончить с рабским состоянием крестьян. Императрица это знает и берёт свои меры. Известно мне, что сия обожательница и ученица Вольтера намерена вовсе запретить издание его сочинений в России и отменить прежний закон о вольных типографиях. У нас стали бояться всякого живого слова. Недавно встречаю я генерала Александра Николаевича Самойлова. «А что, спрашивает, Иван Герасимович, не слышали ли вы, говорят, Яков Борисович Княжнин новую пьесу написал — „Вадим Новгородский“, где восхваляется республиканский образ правления». — «Не слышал». — «Так вот пьеса написана противу целости законной власти царей». — «Странно, ведь Княжнин — автор „Дидоны“ и „Рослава“». Генерал посмотрел на меня пристально и махнул рукой: «Ныне такое время сумнительное, всё в шатании, сыновья первейших русских вельмож в Париже в якобинские клубы ходят», — и пошёл дальше.
Рахманинов засмеялся, видимо, представляя себе расстроенное лицо Самойлова, и добавил:
— Нет, ныне мы не одиноки.
— Да, поборников свободы становится всё больше, — подтвердил Радищев, — однако что же вы намерены делать, если царица действительно запретит ваши издания и повелит закрыть частные типографии?
Рахманинов задумался.
— Перевезу типографию в своё имение в Тамбовскую губернию и буду продолжать печатать книги без цензуры. Известно ли вам, что сейчас большинство дворовых в Санкт-Петербурге покупают и читают книги и журналы, что многие из них читают Вольтера и Дидерота и что никогда печатный станок не имел той силы в России, как сейчас… Сим отчасти мы обязаны Николаю Ивановичу Новикову.
Крылов неожиданно зашевелился и засопел. Его небольшие карие глаза под нависшими бровями светились умом, спокойный низкий голос придавал словам особую убедительность.
— Однако, друзья мои, надо бы писать не для разночинцев и грамотных дворовых людей, а для всего народа, так, чтобы один мог читать десяткам других и чтобы прочитанное было всем понятно. Для того следует изменить язык и форму сатиры нашей. Притчи, басни, сказки наподобие народных нужны… Мы более привыкли между собой дискутировать, а в том потребность проходит, ныне уже с народом надо говорить…
Радищев с восхищением посмотрел на Крылова.
— Вы правы, Иван Андреевич, будем надеяться, что мы беседу с народом начнём, а потомки наши её продолжат. Будем также учиться у народа чистоте его языка, чистоте его нравов, его трудолюбию и честности…
Рахманинов откинулся в кресле, потом дотронулся до руки Радищева:
— Подумайте, как жадно молодёжь наша ждёт нового слова. Княжнин рассказывал мне, что на одном из уроков своих в шляхетском дворянском корпусе предложил он ученику прочесть стихотворение Державина, какое ему более нравится. Ученик встал и прочёл переложение восемьдесят первого псалма, то самое, про которое императрица говорила, что он французскими якобинцами перефразирован и поётся на улицах против Людовика Шестнадцатого. Как же можно думать, что наша деятельность проходит бесследно. Нет, мы не одиноки!..
Крылов пошевелился в кресле:
— Ранее писатели и поэты, даже такие, как Ломоносов и Державин, обращались к царям, им посвящали оды и всё приписывали их доблести. Ныне следует обратиться к народу. Ибо он есть сила и основа нашего государства.
— Итак, — сказал Радищев, поднимая бокал, — пускай другие раболепствуют власти, мы воспоём песнь свободе и обществу…
Храповицкий любил на ночь выпить. Державин, бывший одно время с ним в ссоре, говорил про него: «К нощи закладывает за воротник основательно».
Теперь, спустившись к себе вниз — по военному времени он часто ночевал во дворце, — толстяк вытащил из потайного места тетрадь и записал в дневник:
«Мая 3-го сам король, разбив Слизова, требует сдачи Фридрихсгама. Неспокойство. Суматоха. Граф Безбородко не спал с 4-го часа ночи. После обеда известие, что король снял десант, но суда его стоят на рейде далее пушечного с крепости выстрела. Салтыков в Выборге. Нассау не едет без канонерских лодок».
После этого спрятал дневник, вынул из шкафа штоф, большую стопку и закуску и принялся за работу. Одолев полштофа и очистив все тарелки, Храповицкий спрятал посуду и дёрнул за шнурок звонка.
Вошёл его старый слуга Матвей и критическим взглядом осмотрел барина. Так как барин пил тайком ото всех, то слуга за долгую службу свою один мог безошибочно определить, какая была выпита порция. Теперь, удостоверившись, что барин «готов», он так же молча раздел его и уложил в постель. Не прошло и нескольких минут, как густой храп зазвучал в комнате. Тогда Матвей так же молча подошёл к шкафу, вылил из штофа остаток водки в бокал, выпил, брезгливо поморщившись, понюхал корочку хлеба и, захлопнув дверцу, с достоинством удалился.
Спать, однако, Храповицкому пришлось недолго. Сначала ему снилось, что огромный швед стреляет в него из пушки. Самое удивительное в этом было то, что он не только после этого остался жив, но и пушка продолжала стрелять.
«Когда же это кончится?» — подумал Храповицкий и проснулся. Но пушка продолжала стрелять, и от неё, казалось, сотрясались стены тёмной комнаты. Толстяк схватился за голову. В мыслях был туман, во рту — сухость, в ушах — звон. В этот момент в комнату ворвался Матвей, потерявший всякую важность, босой, в ночном белье и со свечой в руках:
— Её величество требуют вас сейчас же к себе!
Храповицкий бессмысленными глазами посмотрел на слугу и прохрипел:
— Воды на голову!
Матвей принёс большой таз и ведро воды. Храповицкий подставил голову, потом, приведя себя кое- как в порядок, с опухшими глазами поднялся наверх.
Он вошёл в большую общую залу. В дальнем конце её, у дверей, ведших в тронную, неподвижно стояли часовые — два офицера-кавалергарда в кирасах, касках и с обнажёнными палашами. Из тронной был ход в «бриллиантовую комнату», за ней начинались интимные покои императрицы. В зале было почти