Он шумно потянул из кружки давно остывший чай, и опять задумался. Нищие мужики смутили его. Они напомнили ему отвратительные сцены, жестокие случаи, бессмысленные убийства и неоправданные страдания этих мирных жителей села, когда он грузил их в вагоны дальнего следования, направлявшиеся в Туркестан, и ему стало стыдно. Это было для него новым чувством, оскорблявшим, по его понятиям достоинство коммуниста, и он старался скрыть его за грубыми словами, рассказывая о страшном, как о смешном.
— Мужику доказываешь, — говорил он, теряя хладнокровие, — что партия и правительство решили ликвидировать кулаков, как класс, и что после этого всем будет лучше, а он не верит и требует суда. «Как же можно без суда ликвидировать!», — кричат дураки и бунтуют. Тогда я устраивал им суд на месте, не жалея патронов. Но был один случай, когда мужик совсем напрасно поплатился жизнью, из трусости, а может быть по глупости своей — не знаю. Когда я сгонял кулаков к станции, этот один уперся. Красная борода его разметалась, волосы всклокочены и машет руками, как помешанный.
«Не пойду, говорит, из своего дома, хоть убей! В сельсовете все знают, что отец мой батрак, и дед батрак, и сам я своим трудом в люди выбился…»
Я подумал тогда, что наверно в сельсовете проявили к нему снисхождение, потому он такой смелый и не страшно ему за самого себя заступиться.
— Послушай, говорю я, красная борода: ты разговоры разговаривай, а манатки свои скорее тащи на двор.
При этих словах мужик осунулся, оробел и некрасиво заплакал.
«Позволь, говорит, умереть мне в своем доме», — и повалился мне в ноги, как батрак перед помещиком.
— Вставай! — кричу я. — Ничего тебе не поможет!..
А он не слушает, и рассказывает про себя, про свою нужду в старости, и что теперь у него ничего нет. И, стыдно сказать, бросился старик целовать мои сапоги, как чужую девку. Я от этого еще больше озлился и без всякого дурного намерения приставил к самому его лицу дуло нагана. Он как-то странно выпучил глаза, посмотрел на меня снизу вверх, и без выстрела повалился навзничь. Я кричу ему:
— Эх ты, дурная голова! Вставай пока не поздно, и не притворяйся. Все равно, ничего тебе не поможет!..
А мужик не двигается и лежит спокойно. Я подумал: «Отчего он такой спокойный, вдруг? Может смирился?»
А ведь был он уже мертвым.
Все на минуту примолкли. Но в это время в разговор вмешался парторг.
путано
— То же самое надо сказать и в отношении любви, — уверял он, развязно рассказывая, что любить глупо и стыдно, и что всякие, как он выражался, «любовные штучки» происходят от безделья.
— Все это я узнал на самом себе, когда сам я, по легкомыслию, пользовался этими устаревшими мещанскими словами и понятиями, выдумывая «тайну любви», в то время как между мужчиной и женщиной не может быть никакой тайны. Все ясно: жизнь людей, как и жизнь вещей одинаково подчинена диамату. Я теперь смеюсь над самим собой, когда вспоминаю о любви, которая завела меня в болото…
И он, на самом деле засмеялся тем мелким, удушливым, похотливым смехом, который вызывает брезгливое чувство у неиспорченных людей.
— Глядя на ее задумчивые глаза и небесную печаль, можно было сразу сказать, что она чужой породы. Но, должен признаться, это нисколько не повредило красоте ее плеч, груди и прочих частей ее женского тела.
И опять он нехорошо засмеялся.
— Я старался быть к ней ближе, а она от меня — дальше. Я говорил ей сладкие слова, а она мне — горькие. Я признавался ей в любви, а она мне в ненависти. И, странная вещь, я привязался к ней от этого еще больше, и уже не владел собой. Я стал худеть и глупеть. Я подслушивал ее разговоры, как будто они содержали для меня жизненный интерес. Я засматривал в ее письма, как будто в них заключалось тоже что-то чрезвычайно важное для меня. Я тайком ходил за нею следом по улицам и тратил непроизводительно Все свое время только на нее. И не достигнув цели, я тогда твердо решил, что так дальше продолжаться не может. Скоро случай помог мне говорить с ней наедине. Без лишних слов я сказал ей прямо:
— Почему ты избегаешь меня? Разве я не мужчина, а ты не женщина?
Она посмотрела на меня с отвращением и внезапно вскрикнула, точно от боли.
— Как ты противен мне! — закричала она, и хотела бежать. Но я не пустил ее. Не считаясь с обидой, я продолжал настаивать на своём и потянулся к ней губами, как пестик тянется к тычинке.
— Ты сатана!.. Дьявол!.. Чорт!.. — закричала она с такой силой, что на улице стал собираться народ.
— Чорт, чорт, чорт!., - кричала она со страхом в голосе, содрогаясь и вырываясь из моих рук, как будто я на самом деле был чортом. И вырвавшись, она Все еще продолжала кричать:
— Как ты мне противен, гадок, тошен, вместе с твоим диаматом!
Он так живо передавал отчаяние этой незнакомой мне женщины, что я увидел ее перед собой, услышал ее голос, в котором было страшное по своей глубине разочарование, боль оскорбленной мечты и крик опустошенного сердца.
Все насторожились. Но в это время парторг заговорил о другом — его пугал рассвет, напомнивший о жарком солнце и знойном дне. Он как будто боялся не солнца, а солнечного света; это был тот, кто «возлюбил тьму». На его, всегда равнодушном, лице можно было увидеть выражение страха, когда он молча показывал рукой на восток, где уже занимался костер.
Небо пылало. Но я не видел неба. Передо мной Все еще дрожали губы женщины, и где-то рядом жила ее больная оскорбленная душа. Стараясь не показать волнения, я осторожно спросил нахала:
— Чем же Все это кончилось?
— Ничем… — ответил он небрежно, а потом прибавил:
— Я поместил красавицу в камеру предварительного заключения особого отдела НКВД.
Летуны
Город стоял на реке, мелководной и совсем ничтожной, но небольшие баржи, давно состарившиеся, с полинявшей краской, с худыми окривевшими мачтами ходили вдоль и поперек реки, перевозя пассажиров за двадцать копеек. Задолго до рассвета у пароходной кассы собиралась большая толпа рабочих, большей частью женщин и подростков, заменивших теперь на всех работах мужчин. Они были одеты в мужские рабочие блузы и штаны, ругались и сквернословили по-мужскому, ходили развязной походкой, сплевывали сквозь зубы и сморкались в кулак, так что трудно было признать в них девушек, женщин, матерей.
Всех клонило еще ко сну и чтобы развлечься женщины перебрасывались от скуки плохими словами. Иногда слышался в ответ невеселый смех и грязная шутка, которая никого не смущала. Старухи были невоздержанней молодых, задевали друг друга сплетней, порочили молодых правдой и неправдой, и насладившись чужим срамом, унимались. Но не надолго. В разных местах пристани загорались, как костры, горячие, непримиримые споры, которые не всегда удавалось затушить мирным путем. Но вот к берегу подходит баржа, и мелкие споры затихают сами собой. Смешавшись в одну черную, крикливую и безобразную толпу, в которой не видно уже отдельного человека, все бросаются к деревянному помосту, тесня и не узнавая друг друга. Все спешат, всеми руководит одна лишь мысль — не отстать от смены, не опоздать, точно в этом заключается вся судьба человека.
Тем временем, тяжелая от лишнего груза баржа с трудом отходит от опустевшего и безлюдного берега. На воде пассажиры успокаиваются и затихают. Река казалась черной от ночного неба, и звезд в ней не было видно. На палубе стоял тот смутный полумрак, когда люди кажутся тенями, бестелесными душами усопших. Голосов не слышно, и вода бесшумно и мягко облизывает бока баржи, сворачиваясь и замирая у