– Наверно, лучше его поместить куда-нибудь, – в отчаянии сказала Эми Паркер.
И голос Долл Квигли ответил:
– У меня только он один и есть.
А у меня есть Долл, подумала Эми Паркер, не надо бы на нее злиться, но я не могу.
Затем Долл Квигли принялась рассказывать, как они с Бабом живут, как они сидят у лампы и рассматривают диковинные камешки и скелеты высохших листьев, только ей иногда кажется, что жизнь и ровный желтый свет уже давно ушли в прошлое, но всегда оказывается, что это и есть настоящее.
– Так что, сами понимаете, я не могу куда-нибудь отдать Баба, душой он совсем дитя.
Но для Эми Баб был немолодой, слюнявый и полный мужчина. Она еле сдерживалась.
– Ох, дорогая, – сказала она, и юбка ее хлестнула темноту, – зря я не взяла двуколку. Я опаздываю.
– У вас назначена встреча? – спросила медлительная Долл.
– Мне надо кое-что отнести…– прошипела Эми Паркер.
И чуть не добавила – миссис Гейдж, хотя та уехала из этих мест вскоре после того, как ее муж повесился на дереве.
– Мне надо кое-что отнести, – спохватившись, продолжала Эми Паркер, – одной знакомой, ей трудно приходится.
– Бедные люди, – вздохнула Долл Квигли обо всем человечестве.
Она не прибавляла шагу, старалась протянуть время, и тогда Эми Паркер, прикоснувшись к ней, любя ее, сказала:
– Мы обязательно что-то придумаем для Баба, чтоб было все по-доброму, по-хорошему.
Но Долл Квигли была полна сомнений, зная, что любое решение должна найти она сама, а как найти – неизвестно.
Скоро Эми Паркер оставила Долл Квигли в сгущавшихся сумерках и чуть не бегом побежала к воротам Глэстонбери. Ворота все еще стояли на месте, хотя от ржавчины были почти недвижимы. Чтобы их открыть, нужно было побороть наросты времени, и если это удавалось, как удалось Эми Паркер, женщине, еще полной сил, то сердце начинало стучать сильнее при входе в это странное место, где можно найти что угодно: полузасыпанные землей предметы искусства или ржавую жестянку, которую можно отчистить и снова пустить в дело. Иной раз возникали какие-то люди из-под деревьев, где они закусывали, или занимались любовью, или просто заклинали в себе неугодных им духов. И потому здешний парк, при всей своей таинственности, сильно напоминал общественное место. Жесткие ветки неподстриженных кустов и побеги буйно разросшегося винограда подвергались воздействию праздных рук и становились еще лохматее. Ветки обрывались, обламывались и бросались где попало. Раза два приходили козы и дочищали остальное. Но только на время. Они непрерывно росли, эти зеленые дебри в сообщничестве с бдительным мелким зверьем, и листья колыхали воздух, особенно по вечерам, когда бархатистые ароматы сливались с запахом гниения.
Эми Паркер быстро шла вверх по склону холма, сквозь кусты, ее задевали и даже царапали негнущиеся ветки, а под ее твердыми каблуками хрустели раздавленные стебли поникших сорных трав. Чем больше сгущалась темнота, тем сильнее волновало ожидание. Какой он сейчас стал? Вдруг она не узнает его и растеряется? Она ведь стала немножко глуховата, и что, если она чего-то не дослышит или начнет улыбаться невпопад, как все глухие, в знак того, что они все понимают? Но она, конечно, не глухая. Она не глухая.
Трубными звуками казалось в тишине шелестение листьев. В мысли то и дело вторгались Квигли, и лицо Долл раздражало совершенством доброты. Я-то, слава богу, не совершенство, подумала Эми Паркер, а она просто уродина, и еще эта кожа мешком висит на шее. А он, Баб – фу! Где-то тут гниют листья. Она ускорила шаги, чтобы убежать от тягучего запаха. Но от этих Квигли никак не избавишься. У меня только он один и есть, сказала Долл, пристав к ней на дороге. И у меня тоже – только один он и есть, подумала Эми Паркер, ни Тельмы и никого больше, только он один.
И она с надеждой бросилась к бывшей подъездной аллее, хрустя одуванчиками и гравием и ожидая какого-то сигнала. Неотвязные Квигли, если они и существовали, сгинули где-то в темноте. Был только дом, или полдома, мистер Армстронг начал постройку и бросил, когда оказалось, что уже незачем строить, разве только как памятник умершим. Эми Паркер вдруг стало жутко, когда она вспомнила умерших, которых она знала, и тех, кто, может, еще живы, но все равно что умерли, – они исчезли. Птицы, летающие в ночи, касались этих стен неслышными крыльями. У статуи была отбита рука.
Когда женщина, живая, из плоти и крови, повернула за угол дома, туда, где были кухонные помещения, и нашла дверь, очевидно, во вторую кухню, у нее стало покойнее на душе, она вспомнила, как в молодости принесла сюда корзину с молодыми утками. Она еще по пути зажгла фонарь и с ним вошла в дом. Комната была большая, туманная и пустая. Только листья шуршали в ней или мыши.
Но тут же появился Рэй.
– Это ты, мой голубок? – сказала Эми.
Она подняла фонарь, задрожав от нежности, от непривычного, выразившего эту нежность слова. Вдруг это кто-то чужой, а она его так назвала? И как воспримет такие слова сын, если это он? Она дрожала.
Глядя на фонарь и ничего, кроме яркого огня, не видя, он нахмурился и заморгал. И от того или от чего другого пошел бочком вдоль стены. Он был высок, но не так огромен, как его тень.
– Убери его, – сказал он. – Так можно и ослепить.
– Но надо же было взять свет, – проговорила она, ставя фонарь на подоконник. – Раз уж другого места не нашлось. С чего ты решил встретиться здесь? Такая глухомань. И дом ничейный.
– Да так, – сказал он. – Я всегда помню это место.
– Больше ничего не помнишь? – спросила она.
Теперь, когда оба приобрели нормальный облик, свой рост и стать и стояли друг против друга, она шагнула вперед, чтобы рассмотреть его получше.
– Ты что? – засмеялся Рэй. – Стараешься меня опознать?
– Ты изменился, – сказала она.
– А ты чего ожидала?
Она сама не знала. Быть может, своего отражения, знакомого по зеркалам. Или мальчика, которого она жадно целовала и переодевала в сухие штанишки. Сейчас она была ошеломлена недоступной таинственностью взрослого мужчины. Такое чувство, наверно, испытывали люди, когда высекали огонь и ловили руками улетавшие искры. Но он был хорош, этот мужчина.
– Ты повзрослел, – сказала она, глядя на него почти стыдливо.
Ей хотелось бы разглядеть его при дневном свете.
Он шагнул к ней, тронул за локоть и спросил:
– Ты принесла, что я просил, мама?
– Да, – ответила она. – Ты небритый, Рэй.
– Я приехал на попутном грузовике, – сказал он. – Из Мельбурна. А туда добрался на фрахтовом судне. С запада.
– Из Олбэни?
– Да. Из Олбэни. И из Брума. Одно время я жил в Кулгарди.
– Ты везде побывал.
– Всегда найдется новое местечко.
– А мы думали, ты в Олбэни. Ты писал – работаешь в какой-то фирме.
– Что там у тебя? – спросил он, заглядывая в корзинку, единственный и неразгаданный предмет в этой комнате.
– Кой-чего пожевать, сынок, – сказала мать, она и забыла, какое это удовольствие – смотреть, как он ест.
И он стал есть, торопливо и жадно, оторвал куриную ногу, разломал пополам хлеб, крошки приставали к губам и сыпались на пол. Он был некрасив, когда ел. Щеки казались мясистее и блестели от желтого жира, не попавшего в рот, зубы выгрызали остатки поджаристой кожи на кончике кости; Рэй был особенно жаден до хрустящей кожи.
– Ты так изголодался? – спросила женщина, глядя на путника, которому она дала поесть, а он случайно