отвлечься от всего мирского. И все запели о грехе и о каких-то водах. Не обошлось и без молитв, хотя в этом зале они звучали довольно неуверенно. И наконец Рэй Паркер начал свирепеть. Он нарочно старался разжечь в себе похотливые желания. Он рылся в памяти, выискивая мерзкие поступки, о которых уже позабыл. Сама мысль о том, чтобы кому-то поведать свои вины, еще недавно такая заманчивая, показалась отвратительной, когда ему предлагали это в качестве спасения.
Вероятно, Элси Паркер почувствовала нечто похожее еще до того, как встала, когда пришла ее очередь петь. У нее было чистое и приятное контральто, нельзя сказать, чтобы выдающееся, но многих приводившее в умиление. Ее муж стоял, не в такт постукивая носком ботинка, от чего подрагивала на ноге штанина. Угнетенный полной своей непричастностью к происходящему, он с раздражением заметил, что на Элси то длинное платье, зеленое шерстяное, которое считалось у нее выходным, и тяжелый, но простой золотой браслет, доставшийся ей от бабушки-англичанки.
Элси пела, сжимая и разжимая пальцы. Что же это за Иерусалим? – недоумевал он. – Уж такая твердыня, что просто уму непостижимо. Но все были в этой несокрушимости убеждены, все, кроме Рэя Паркера и, кажется, Элси тоже. Золотые башни начали крениться. Рэй не мог отвести изумленного взгляда от нее, от своей жены.
Наконец пение кончилось и пастор обратился к собранию с небольшой речью, опираясь о маленький столик, где стояла ваза с распустившимися розами, поставленная какой-то женщиной.
Рэй вышел покурить и размять ноги. Он пускал дым прямо к звездам. Он выкурил несколько сигарет подряд, пока не почувствовал, что пальцы его пропахли никотином. На указательном пальце у него была мозоль, он принялся сгрызать ее зубами, выплевывая жесткую горьковатую кожу. Он не знал толком, где он находится, очевидно на задворках, что ли. Прямо перед ним, в окне одноэтажного домика, какой-то старикашка кропотливо, с массой предосторожностей свертывал трубочкой денежные бумажки и упрятывал на дно банки с табаком. Тюкнуть бы этого дедулю по башке, – выдохнув дым, подумал Рэй, – она бы враз раскололась, как арбуз. Рэй чуть поежился от неясной тревоги, от мысли, что и сам для кого-то может стать легкой поживой.
Он вернулся обратно, жена, уже набросившая пальто на зеленое платье, ждала его, сидя в почти опустевшем холле, и они пошли домой, где сонная теща клевала носом над орущим младенцем.
Элси Паркер принялась менять пеленки, затопала туда и сюда, делая что-то необходимое для малыша. Она редко задавала мужу вопросы, но сейчас слабым голосом – она всегда слабела под его взглядом – спросила его:
– Значит, тебе не понравилось наше собрание?
Он сидел на краю кровати и курил.
– Не тот случай, чтобы нравиться или не нравиться, – сказал он, переставляя босые ступни. – Только с меня хватит.
Пижама его распахнулась на груди, уже заросшей волосами.
Не буду на него смотреть, подумала Элси. У нее было еще много дел. Она села и дала ребенку грудь.
Она ждала восторженной радости, но радости не было. Значит, не дает мне бог милости, думала она, а может, так предопределено, чтобы этот мужчина подавил мою душу еще в молодости. Она кончила кормить ребенка и стала складывать и убирать вещи. При свете лампы кожа ее казалась кремовой, хотя со временем скажут, что лицо у нее как из теста.
Элси Паркер часто возила своего ребенка к деду и бабке в Дьюрилгей, заставляя себя относиться к этой обязанности, как к удовольствию. Сойдя с автобуса на конечной остановке, она неторопливо шла по дороге, неся ребенка, завернутого в шаль с фестонами, всегда очень чистенькую. Позже, когда малыш научился ковылять, она сама ковыляла, неся его на спине, и останавливалась, чтобы отвести с его лба волосы, падавшие на ясные глазенки, поглядеть на него и заодно перевести дух. А еще позже она брела, устремив невидящий взгляд на поля, а ребенок, теперь уже резвый мальчуган, семенил рядом, или убегал в сторону, или отставал, а потом, стуча пятками, бежал вдогонку, чтобы спросить, как называется это растение или насекомое.
– Я же ничего не знаю. Может, дедушка скажет, – говорила мать, отвечая не то ему, не то своим мыслям и в то же время сомневаясь, знает ли она что-нибудь вообще.
Но мальчик не верил в ее невежество. Не так уж его интересовали объяснения, и без них все было интересно. И он убегал, держа лист за черенок, или перо за ствол, и если мать думала больше всего о том, скоро ли кончится этот путь, то мальчика его открытия переполняли радостью бытия.
Когда они добирались до фермы, почти всегда оказывалось, что бабушка только что вынула из духовки пироги со смородиной, она выходила к ним навстречу, неся с собой ароматы пирогов, и говорила:
– Ну вот и приехали.
Мать принималась описывать некоторые подробности их путешествия, очень точно, но неинтересно, и ее никто не слушал, а она считала своим долгом рассказывать, чувствуя, что от нее чего-то ждут. Бабушка улыбалась и смотрела вдаль, на поля. Мальчик тоже улыбался и пыхтел, подтягивая спустившиеся носочки. Бабушка ни в коем случае не заговорила бы с мальчиком сразу при его появлении, не поглядела бы ему в лицо и уж наверняка не стала бы его целовать, потому что оба берегли себя для более сокровенной близости.
Эми Паркер не пыталась завладеть душой этого ребенка, который рос вдали от нее, но вышло так, что он стал ей ближе родных детей. Она относилась к нему спокойно. Она ведь уже стара. И так ей было легче. Даже минуты скептицизма или предчувствия, что придет время и этот малыш тоже скажет или сделает что- то жестокое, либо окружит себя тайной, в которую ей будет не под силу проникнуть, – даже эти минуты не нарушали ее душевного равновесия. Она ходила по саду, поглаживая свои вязаные рукава.
Иногда, войдя с мальчиком в дом, она показывала ему разные вещицы. Есть в предметах некая тайна, в которую посвящены люди особого склада, вроде этой старухи и маленького мальчика.
– Иди сюда, – сказала она, – я тебе что-то покажу.
Она не назвала его по имени – его звали так же, как отца. По имени его называли только посторонние.
– А что это? – спросил он.
Вздохнув, она открыла коробочку.
– Что это? – повторил он, дотрагиваясь пальчиком, и его опущенные ресницы легли на щеки.
Какой он бледный, вдруг заметила она.
В коробке лежали сухие, полурассыпавшиеся цветы – то была ромашка, которую Эми Паркер когда-то собрала, чтобы сделать отвар от болей в желудке. И там же лежало стеклышко, осколок разбитого красного стекла.
– Что это за стекло? – спросил он.
– Это стеклышко одного мальчика, мы подобрали его во время наводнения. Ночью, в Уллуне. Мы все туда поехали посмотреть на разлив, а твой дедушка был в спасательном отряде. Мне думалось, надо бы оставить мальчика у себя. Усыновить, понимаешь? Только дедушка твой был против. Но мальчик сам ушел. Рано утром встал и ушел. Ему у нас не понравилось. А стеклышко он оставил.
– Он что с ним делал? – спросил внук и приложил осколок к глазам; малиновый свет залил его лицо, и только по краям, где малиновому стеклышку не удалось смыть бледность, кожа была зеленоватого оттенка.
– Он смотрел сквозь него так, как ты, – ответила бабушка. – Бледный ты, – сказала она, проводя ладонью по его волосам над влажным лбом.
– Ничего я не бледный! – крикнул мальчуган, отняв от лица стеклышко. – А хоть и бледный, так что? Много людей так и сделаны бледными.
– Да, конечно, – сказала она с мягкой, не обидной для ребенка иронией.
– Можно мне взять стеклышко? – спросил мальчик, не сводя глаз с осколка.
– А что ты будешь с ним делать?
– Я его спрячу, – сказал он, неловко переминаясь с ноги на ногу. – Это будет мой секрет.
– Но я-то буду знать про него, – сказала она.
– Это ничего. Ты ведь старенькая.
– Ну, пусть это будет наш с тобой общий секрет, – сказала она, радуясь, что в комнате никого нет и ей