лицемерие получило самого злого, беспощадного и талантливого врага, которого когда-либо имело в австралийской литературе. Его афористические характеристики точны и необратимы, как медицинское заключение: «… мистер Армстронг пребывал в полном довольстве. Теперь у него был свой герб и свой клуб и множество прихлебателей, которые оказывали ему честь, позволяя тратить на них деньги» (об австралийском нуворише, лезущем во дворянство); «Она дарила всякие редкости и делала денежные подарки, как правило, излишне богатые, и у нее краснели глаза от умиления своими поступками» (о Тельме). Иной раз Уайт словно забывает о том, что ведет повествование от третьего лица, и допускает прямые авторские высказывания: «Есть что-то гадкое в развитии искусственно взращенной души» (о ней же).

С другими персонажами романа писатель обходится значительно мягче. С появлением на страницах книги О’Даудов, Пибоди, Бурков и прочих соседей, знакомых, каких-то непонятных родственников Паркеров и просто людей посторонних стиль письма претерпевает очередную перемену. Все эти персонажи, вместе и порознь, воплощают демократическую, разноликую, бурлящую, неунывающую и цепко укоренившуюся народную стихию, «фальстафовский фон»[6] австралийской литературы, впервые заявивший о себе миру в повестях и рассказах Генри Лоусона. С ними приходит в роман Уайта комическая стихия австралийского бурлеска: его язык – народное, сочное, соленое уличное слово; и его принцип – умение видеть смешную сторону в тех сочетаниях несовместимостей – высокого и низменного, малого и великого, жизни и смерти, – которые и создают гротеск.

Бытовые «жанровые» сценки появляются едва ли не в каждой главе романа, а гротескные положения возникают чуть ли не на каждой странице и нередко бывают жутковаты: уже говорилось, что Уайт любит сопрягать жизнь со смертью. Но чувство меры и верность фольклорной традиции ни разу не изменяют ему в «Древе человеческом», и поэтому его гротески не переходят в гиньоль, сохраняя здоровую смеховую основу. Вот как, например, описывает Уайт бег вокруг дома двух женщин, Эми и миссис О’Дауд, которые спасаются от преследующего их с ружьем в руках и совершенно невменяемого О’Дауда: «Но сама (Эми. – B. C.) тем временем все бежала и бежала, в туче пыли, что подняли несколько всполохнувшихся кур, как бы предвидевших обезглавливание. Куры вытянули длинные тощие шеи. Они включились в общее движение. И свинья тоже. Та самая рыжая свинья тоже за кем-то гналась в этой гонке, и соски ее бились о ребра; она мчалась галопом, хрюкая и выпуская газы, обуреваемая весельем или страхом – не разберешь. Куры вскоре прыснули в стороны, но свинья все бежала из приверженности к человеку».

Стилистика романа не менее сложна, чем его замысел, и, чтобы воплотить второе через первое, Уайту пришлось преодолеть чудовищное сопротивление материала. Задача оказалась по плечу большому художнику, но и его подстерегали на этом пути опасности – декларативность, излишний пафос и натурализм, – которых не всегда удалось избежать. Самый серьезный просчет Уайта (на это указывали многие австралийские критики, в частности Д. Даттон, и с ними трудно не согласиться) заключается в том, что Стэн и Эми порой начинают превращаться из живых человеческих характеров в некие абстракции «мужчины» и «женщины» как таковых.

При всем том «Древо человеческое» остается выдающимся явлением австралийской литературы XX века. С появления романа прошло двадцать лет, а круг его читателей неизменно расширяется. Роман читают на разных уровнях, легко и с напряжением, в чем-то соглашаясь с автором, а в чем-то и возражая ему, и каждый читатель находит в книге что-то «свое».

Можно надеяться, что и русские читатели Уайта найдут то, что окажется им всего ближе. Одних взволнуют страницы, живописующие работу и быт Паркеров. Другие станут восхищаться уайтовской иронией. Кого-то покорит точность психологического рисунка в изображении полярных эмоций, терзающих подростка на пороге юности, когда сумбур чувств конфликтует с еще не ведающим своего назначения телом и порождает в душе жестокость и нежность, агрессивную беззащитность. А кому-то больше всего понравятся гротескно-комические пассажи и эпизоды. И думается, немало читателей к лучшим страницам романа отнесут последние главы, рассказывающие о старости и смерти Стэна Паркера и напоенные тем ровным предзакатным светом, который, не скрадывая физического уродства дряхлости, как-то особенно высвечивает духовное естество человека.

Контрастная пластика письма в этих главах, родственная искусству черно-белого кинематографа, и их интонация, просветленная и одновременно далекая от сентиментальности, заставляют вспомнить знаменитый фильм шведского режиссера Ингмара Бергмана «Земляничная поляна», появившийся через два года после книги Уайта и шедший в советском прокате. Эта картина, в зрительных образах показавшая безобразное лицо и прекрасный облик старости, рождает ощущение, что жизнь бесконечна, и финал фильма залит светом. На такой же высокой ноте кончается «Древо человеческое».

Но роман о становлении австралийского рода – а «Древо человеческое» именно такой роман – и не мог завершиться иначе. Основать же род, по твердому убеждению Уайта, можно только на своей земле, оплодотворенной трудом своих рук. Нельзя основать род на пустом месте: Тельма и ее муж лишены потомства. Не основать династии на деньгах: гибнет наследник имени и капиталов мистера Армстронга. Но семя Паркера оказывается достаточно жизнестойким, чтобы, сгинув в детях, возродиться в сыне Рея, внуке Стэна и Эми.

Замкнут круг человеческой жизни. Его границы четко обозначены в романе терочкой для мускатного ореха, которую Эми теряет вскоре после замужества и находит за минуту до смерти Стэна. Но плоть, кровь и дух человека, оживая в поколениях, рвут эти границы, чтобы довоплотить то, чего не успели или не смогли сделать предшественники. Внук Стэна, словно искупая «безъязыкость» деда, несет в себе готовое распуститься Слово, и отроческое сознание уже смущено неясными образами будущей поэмы – той самой, которая была «замурована» в Стэне Паркере и не пробилась на волю и которую предстоит освободить внуку:

«Мальчик подрастал, но по-прежнему бродил меж деревьев с опущенной головой. И еще незрелая его мысль давала все новые ростки. Итак, в конце не было конца».

Или по Гёте: «Но зеленеет жизни древо».[7]

В. Скороденко

Часть первая

Глава первая

Повозка проехала между двух эвкалиптовых деревьев и остановилась. Два эвкалипта главенствовали в этой части леса, они возвышались над густыми зарослями с простотой истинного величия. Повозка остановилась, царапнув волосистый ствол, а лошадь, косматая и безучастная, как эти два дерева, вздохнув, застыла на месте.

Человек, сидевший в повозке, спрыгнул на землю. Он потер руки, потому что уже заметно похолодало, на бледном небе кучились стылые облака, а запад светился медью. В воздухе потянуло морозной свежестью. Человек потер руки, и от шороха холодных ладоней еще больше стали чувствоваться и стужа, и безлюдье этих мест. С веток поглядывали вниз птицы, зверьки следили глазами за происходящим. Человек сгрузил с повозки большой тюк. Собака подняла заднюю лапу над муравейником. У потной лошади отвисла нижняя губа.

Человек взял топор и ударил по волосатому стволу эвкалипта – скорее, чтоб услышать звук, чем для чего-то иного. И звук был холодный и резкий. Человек бил и бил топором, пока не полетели белые щепки. Он остановился, разглядывая зарубку на стволе. Тишина была огромна. Никогда еще в этой части леса не случалось ничего подобного.

И уже гораздо быстрее, будто стряхнув с себя дремоту, он стал снимать с лошади сбрую, оставившую темный отпечаток на потной шкуре. Он надел путы на сильные ноги коренастой, низкорослой лошаденки и подвязал мешок с сечкой к ее морде с белым пятном на лбу. Из веток и мешков человек смастерил шалаш. Потом разложил костер. И наконец перевел дух – слабый огонь костра затеплил в нем чувство удовлетворенности. У него есть какое-никакое, но пристанище. Волнистые языки огня сделали для него эту часть леса своей. Они слизывали и поглощали одиночество.

К тому времени пришел рыжий пес и сел у огня, близко, но не рядом с человеком, который не баловал своих животных. Он не разговаривал с ними и не ласкал. Хватит с них того, что они где-то около, на приличном расстоянии. И пес сидел и ждал. От настороженности и от голода морда его приняла суровое выражение, но ящик со съестным все еще лежал в повозке. И суровый пес молча глядел. В ожидании еды он не сводил с человека желтых глаз. Голод заставлял его неслышно перебирать лапами.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×