предупреждения, прошагал по дороге со своим вещевым мешком и каской, привезенной сыну, и в середине дня, примерно в то же время, когда здесь проходил молодой солдат, вошел в дверь и сказал:
– Ну вот, наконец-то я дома, Эми.
Оттого, что его не ждали и жена возилась с какими-то срочными и важными делами, она только чмокнула его, и встреча была совсем не такой, какую она себе представляла и репетировала много раз; она почти сразу же заговорила о какой-то разболтавшейся дверной петле, с которой совсем замучилась, ей никак не удавалось привинтить ее потуже…
– Ладно, – сказал он. – Это мы поправим. Только потом… Времени теперь полно. На все хватит.
В тот день казалось, что так и будет. Дом стоял, открытый настежь. На полах стелились огромные ковры золотого света. В окно влетали пчелы и вылетали с другой стороны мирного дома, в котором сидели и понемногу начали разглядывать друг друга мужчина и женщина.
– Ты мне про это должен все рассказать, – застенчиво сказала она, когда он принялся пить налитый ею чай, шумно прихлебывая, потому что чай был слишком горячий.
Он, словно защищаясь, скривил рот.
– Как-нибудь в другой раз.
Но она и не собиралась настаивать. По правде говоря, ей это было неинтересно. Она верила только в ту жизнь, которой они жили раньше и начнут жить опять, как только она привыкнет к этому малознакомому человеку, своему мужу, разгадает новые морщинки на его лице и совсем в нем уверится, когда прикоснется к его телу. Но сейчас преградой между ними были его глаза.
– Все эти письма, что мы с тобой писали, – сказал он, – мы их выбросим. Только время тратили. Но что же поделаешь.
– Я твои берегу, – сказала она, теребя скатерть. – Они мне нравятся.
– Незачем беречь старые письма, – сказал он. – Это вредно. Начнешь перечитывать и забываешь, что ты-то уже далеко ушел. Моя мать большая была любительница хранить письма. Накопила полный ящик. Они уже выцвели.
Оттого, что он, обнажая по ночам свою душу, отдал этой смуглокожей непонятной женщине, своей жене, какие-то тайные частицы самого себя, он чувствовал теперь неловкость. Оттого, что он раскрылся перед нею, она стала ему чужой. Она обнесла стенами то, что узнала о нем, и сидела, улыбаясь в скатерть, и поди ее пойми. Волосы у нее стали блекнуть, но лицо по-прежнему свежее; красивое или раздражающее – сейчас он не мог понять.
Он помешал в чашке, и из красного чайного водоворота заструилось вверх довольство. Жена сидела напротив, от нее пахло пшеничными лепешками и постоянством. Впереди еще все возможности изучить ее до конца.
– Как дети? – спросил он, чтобы нарушить молчание.
– Хорошо, – сказала она. – Такие голенастые стали. Тельма иногда из баловства закалывает волосы вверх. Ну прямо взрослой становится. Только она сильно нервничает. У нее астма. Да это ничего, она поправится. Придется только уехать отсюда. И Рэю тоже. Они оба уедут. Рэй крепкий мальчик. Иной раз буянит. Нравный он. Все может сделать, если захочет. А найдет на него, так, гляди, и дом сожжет, не любит, чтоб с ним возились. Я б так ласкова с ним была, Стэн, если б он дался. Я бы могла его немножко переделать, но ему стыдно нежничать.
Отец промолчал о том, что уже не верит, будто человеческие старания могут хоть на что-нибудь повлиять. Он просто слушал, немного пугаясь, ее рассказ о детях, с которыми ему предстояло встретиться. Он обжигался чаем и смотрел через стол на жену, вдохновленную любовью к детям, и понимал, что тут она сильней его – она их знает. В случае чего она придет на помощь. Она будет посредничать между ними. И у него отлегло от души.
Так проходил день, близилось возвращение ребят и шествие коров. Уже с меньшим напряжением и большим сочувствием глядели теперь друг на друга мужчина и женщина. Он радовался, что открыл все потайные ящички души со всем их содержимым. Женщина уже не стеснялась притронуться к руке мужа, чего ей давно хотелось. Теперь она брала эту руку, смотрела на нее, гладила своей горячей рукой и переплетала его пальцы со своими. Наконец-то они снова вместе. Их губы, их души открылись друг для друга. Уже нельзя было прижаться теснее, чем прижимались они, и закрытые глаза не допускали, чтоб плоть была помехой к полному слиянию.
В этот вечер после первой застенчивости и неловкого топтания все дружно смеялись под светом кухонной лампы, по той простой причине, что все были счастливы, и смех выплескивался из дома в мир лунного света, где были изваяния белых лошадей и мощных деревьев, чанов для воды и безголовых птиц, которые расставила снаружи полная луна. Дети, постепенно узнавая отца, смеялись каким-то глупостям или просто ради того, чтобы посмеяться. Они порядочно устали за день, и только возбужденность держала их на ногах. Крепыш Рэй в каске, сползавшей ему на нос, не знал, как быть – подурачиться еще или улизнуть вместе с каской. Тщедушная девочка стояла, отбрасывая назад надоедливые косички, и вертела на руке целлулоидный браслет, который выменяла у одной девочки на брошку в виде собачьей головы.
Стэн Паркер чуть не спросил, сколько лет его детям, но спохватился, что это забывать не положено. Минутами в девочке проглядывала важная девичья взрослость.
– Не успеем оглянуться, как Тельма заведет себе мальчика, – сказал он скорее себе, чем остальным.
– Еще чего скажешь! – возразила мать. – Нам сперва школу кончить надо.
– Ненавижу мальчишек, – заявила девочка, изогнув тонкую шейку. – Никогда нипочем не выйду замуж.
– Никогда да нипочем, – нараспев передразнил ее мальчик, усевшийся на стул верхом, чтобы незаметно положить голову на спинку. – Вот я так не буду жениться. Хочу что-то делать. Хочу скакать на скачках или пройти пешком всю Австралию поперек. А знаешь, есть такие деревья, у них в корнях вода, и если эти деревья знать, можно выдернуть корень и воды напиться. Так чернокожие делают. Может, я буду путешественником. Или боксером. У меня кулаки во какие! Одному мальчику, Тому Кводлингу, я так врезал – он мне мраморный шарик не отдавал, а сам сказал, что отдаст, если я выиграю, а я выиграл. Шарик-то я отнял. Он зеленый. Мраморный.
– Ну, теперь ты говоришь глупости, – сказала мать. – Иди-ка спать ложись.
– Ну почему-у? – проворчал мальчик, ерзая сонной своей головой по спинке стула.
– Я сказала почему.
– Все мальчишки глупые, – заявила девочка.
Она стояла в углу, отведя локоть за спину; в этот поздний час ее бледная кожа приняла зеленоватый оттенок. Девочка была хрупкая, но, кажется, способная и на жестокость. Она любила секреты. Она обменивалась секретами с другими девочками. Она даже записывала эти секреты в книжечку, которую держала под замком в шкатулке для безделушек, а ключ прятала. Ей хотелось иметь пианино и наигрывать на нем пьески, которым научила ее почтмейстерша, но так как пианино в доме не было, дребезжащие металлические звуки, которые она уносила домой от почтмейстерши, звучали у нее в голове, и она с хитреньким и надменным видом, как хранительница некоей тайны, напевала себе под нос.
– Все мальчишки ненормальные, – отчеканила она, раскачиваясь из стороны в сторону и таким тоном, словно считала долгом повторить свое мнение при отце. Чтоб это было зарегистрировано навсегда.
– Сейчас как дам, – окрысился мальчик, также с ударением на каждом слове.
Как им утолить свою ненависть? Поскольку это было неясно, они просто изнемогали от ненависти, она оставляла их только в минуты равнодушия или во сне.
– Ну вот что, хватит вам, – сказал отец, понимая, что нужно как-то вмешаться. «Они же мои дети», – сказал он себе, опять встревожившись. – Сегодня день мира, правда ведь?
Они недоуменно взглянули на него, на этого чужого человека, который приходится им отцом, и поплелись к своим кроватям – притворно тихие и любящие детки. Мирный покой ночи постепенно проникал в дом и подействовал на них больше, чем слова отца. Мальчуган уступчиво подставил губы матери, и она впивала его поцелуй с таким блаженством, что даже подумала, нет ли тут чего-то зазорного, и вышла из комнаты, закрыв за собой дверь. Девочка немного поглядела в окно, не замечая, впрочем, красоту этой ночи, ибо ее занимало другое. Она взяла с собой маленький флакончик французских духов, подарок отца, и теперь то и дело нюхала их. И только тогда подействовала на нее красота и умиротворенность. Она стала
