крана. Тем не менее я велел санитарам отнести его в барак, а сам пошел в город на розыски пробки и крана. Санитары поспорили, кому нести умывальник, каждый твердил, что не его дежурство. Наконец они договорились и побрели вниз.
Пробку и кран я не без труда отыскал в одном магазине. Разговорившись с владельцем магазина, рассказал ему о положении дел в госпитале.
— Бедные наши солдатики, — вздохнул сочувственно хозяин, — такое всюду безобразие, такая разруха! Бедная Франция!
Я поблагодарил хозяина за сочувствие, взял пробку и хотел было уйти, но хозяин дал мне чек в кассу.
— Пробка стоит 40 сантимов, — прибавил он привычным голосом лавочника.
Я заплатил и вышел, думая то же:
— Действительно, бедная Франция!
А когда я принес мои покупки, заведующий хозяйством госпиталя попросил представить ему для оплаты купленного счет из магазина в двух экземплярах.
Тяжело было работать в таких условиях, госпиталь поглощал все мое время, зато отвлекал от тяжелых мыслей о потерянной в дороге семье. Я видел, что нужен раненым, а самоотверженная работа моих молоденьких помощниц заставляла забывать о зверином эгоизме и равнодушии правящих классов к судьбам своего народа. Раненые это тоже чувствовали, не раз спрашивали меня об СССР и, чувствуя в моих рассказах глубокую любовь к родине, вздыхая, говорили:
— Мы тоже любили нашу Францию. Разве мы не сражались за нее? Почему же все это получилось? Ведь в ту войну этого не было.
Немцы
Как указывалось выше, основная масса беженцев покинула город. Оставшиеся в нем беженцы и местные жители мирно жили в ожидании событий, мирно стояли в очередях у булочных и молочных лавок. Все были спокойны, забыв об опасности, хотя война продолжалась. Люди покорно ждали прихода германских войск: он был теперь неизбежен.
Как-то я переодевался, стаскивая с плеч не первой свежести халат. Вдруг вошла старшая сестра, сделала мне таинственный знак губами и руками и тихо прошептала на ухо:
— Вот они, наши «друзья», здесь!
Я невольно оглянулся, подумав, что кто-то вошел в комнату. Но сестра, приложив палец к губам, кивнула в сторону окна. Перед госпиталем проходила большая дорога на Бурж, по краям ее стояли кучки жителей и в каком-то оцепенении смотрели вдаль.
Облако пыли и дыма приближалось по дороге, разбитой автомобилями и повозками беженцев. Слышалось отдаленное пыхтенье моторов. Низко над городом пролетели кажущиеся огромными немецкие самолеты. Отчетливо были видны летчики в больших очках и солдаты, пригнувшиеся к пулеметам, обращенным дулами к земле. Самолеты пролетели и, как стая коршунов, закружились над городом. Черные свастики на фюзеляже и кресты на крыльях резко и зловеще вырисовывались в прозрачном воздухе.
А облако на дороге быстро приближалось в грохоте моторов. Мы различили отряд мотоциклистов, мчавшихся полным ходом. Вскоре они стрелой пронеслись мимо госпиталя, не обращая внимания на глазевших жителей. Старшая сестра тоже глядела в окна, глаза ее были полны слез, порою она крестилась и, перебирая четки, что-то неслышно бормотала выцветшими губами. В госпитале воцарилась тишина, даже раненые перестали стонать.
Мотоциклисты пролетали мимо с ужасающим грохотом. Их машины густо покрывала дорожная пыль, все они были какого-то одинакового серо-зеленого цвета. Над рулями мотоциклов были укреплены пулеметы вперед дулами.
Тотчас за госпиталем они разделились, рассыпались по улицам города. Весь город наполнило стрекотанье машин. Мотоциклисты проезжали до конца каждой улицы, загибали во все переулки и тупики и возвращались обратно.
Город замер. Никто не осмеливался показаться на улицах. На дверных ручках домов висели белые тряпки. Из окон, приподняв край занавески, испуганно глядели женщины и дети.
Один из мотоциклистов повернулся и помчался обратно мимо госпиталя. Вскоре на дороге показались бронированные автомобили, грузовики, платформы. На них стояли большие пулеметы, обращенные дулом на город, а на скамьях сидели неподвижные серо-зеленые солдаты, в шлемах, в очках, с винтовками, лиц их не было видно. Машины были тусклы, запылены, все сливалось в одну серо-зеленую массу — люди, пулеметы, машины.
Затем показались открытые легковые автомобили. Они остановились недалеко от нас, из них вышли офицеры, высокие, серо-зеленые, в автомобильных очках, туго затянутые, державшиеся прямо и твердо, как-то деревянно. Они сняли очки и о чем-то громко переговаривались резкими, отрывистыми словами, так непохожими на звучный и какой-то округлый французский говор.
Во двор госпиталя въехал санитарный автомобиль с громадными красными крестами на стенках и на крыше. Из него вылезли немецкий военный врач, санитары. Твердой и властной походкой они прошли в госпиталь. Главный врач госпиталя, в военной форме, без халата, бледный, с трясущейся нижней челюстью, ждал их у входа. Немец остановился перед ним, выпрямился, отдал честь, представился. Потом сказал по-французски, с немецким акцентом, вежливо, но подчеркнуто властным тоном:
— Нам надо триста коек. Будьте любезны приготовить их через полчаса. У нас много усталых солдат.
Он даже не сказал «раненых». Немецкие солдаты просто «устали» от беспрерывной езды по Франции. Вряд ли немец сказал это преднамеренно. Он просто сказал то, что думал.
Спорить не имело смысла. Через полчаса всех больных и раненых вынесли из главного здания и распихали по баракам. Немецкий врач обошел госпиталь, заглянул и в бараки. Он презрительно и гадливо улыбался, глядя на темные и грязные палаты, на раненых, лежавших в крови и гное. Никто ничего не говорил. Раненые тоже молчали в каком-то оцепенении.
Я пошел в город. Меня никто не задерживал, никто не спрашивал документы. Навстречу шли группы германских солдат и офицеров, они заходили в кафе, рестораны, магазины. На площади, в киоске, где раньше по воскресеньям играл оркестр, лежали вповалку черные сенегальские стрелки под охраной немецкого часового с винтовкой на изготовку. Это были пленные. Не знаю, откуда взялись сенегальцы, в городе я не видел их. Возможно, что немцы привезли сенегальцев с собой: им нужно было показать французам, что их страну защищали, мол, черные дикари. Солдат-французов, бродивших по городу, немцы не арестовывали. Они их только обыскивали и затем отпускали. Большинство французских солдат уже переоделись в штатское, только военные штаны, ботинки или пилотка выдавали их недавнее прошлое.
Вечером городские кафе и рестораны заполнили немцы. Они требовали пива, коньяку и морщились от вина — оно им не нравилось.
На следующий день немцы стали скупать буквально все, что попадалось под руку: штатские костюмы, дамские платья и чулки, фотоаппараты, фотопленку, обувь, не говоря уже о мелочах. Всюду был объявлен и вывешен официальный курс: 20 франков за марку. Но марки эти были особые, специально выпущенные гитлеровским правительством для оккупированных территорий, и в Германии они хождения не имели. Иначе говоря, за ничего не стоящие бумажки оккупанты могли скупить всю Францию.
Местные коммерсанты, хотя и напускали на себя похоронный вид, на самом деле были в восторге. Они спускали немцам залежавшиеся товары, вышедшие из моды костюмы. Оккупационные марки не много стоили, но для французского буржуа деньги всегда есть деньги.
Раз как-то я находился в аптеке, которая торговала также и фотоаппаратами. Вошли два германских офицера и спросили катушку фотопленки. Хозяин сам принес пленку и вручил с низким поклоном.
— Сколько стоит? — спросили немцы по-французски,
— О, для вас это ничего не стоит, — рассыпался в любезностях хозяин. — Вы ее честно заработали.