Но французы не верят. Я остановил машину на краю площади. Там стоял рабочий, подметальщик улиц, старый, весь какой-то взъерошенный, в потертом пиджаке и кепке. Он, как и мы, глядел на немцев, отдающих честь «Неизвестному» — так любовно парижане называют своего героя, павшего за Францию. Смотрит, и веки его краснеют. Он старается сдержать набегающие слезы. Эти почести врага, фальшивые, подчеркнуто театральные почести коробят его. И его губы невольно шепчут крепкое слово: «A'merde alors! Вот до чего мы дожили. Они думают, что нам приятно смотреть, как они ломаются перед нашим „Неизвестным“!»

С тех пор, проходя мимо Триумфальной арки, на барельефах которой солдаты великой революции гордо идут в бой, осененные «Марсельезой», проходя каждый день мимо этой единственной в мире площади, от которой четырнадцать улиц лучами разбегаются во все стороны Парижа, я всякий раз видел, как туда подъезжали автокары с немцами. С ними обычно приезжал невзрачный штатский с портфелем в руках, гид, с типичным лицом французского интеллигента. Он казался их пленпиком. Гид начинал рассказывать по-немецки о памятнике. Немцы вытягивались во фронт, щелкали каблуками, а офицеры с фотоаппаратами в руках снимали могилу, но непременно в таком ракурсе, чтобы было видно солдат, отдающих честь. Вот, мол, какие мы благородные, как мы уважаем побежденных французов! Кроме жалкого гида, в этот момент никого из французов у могилы не было. Эти фиглярские почести глубоко оскорбляли французское национальное самолюбие. Итак было каждый день, весь год, что я провел тогда в Париже.

…Мы ехали домой по мертвому городу. Меня поразило необычайное количество негров. Видел я их и потом. Никогда не было в Париже столько негров, как в этот период. Раньше они как-то тонули в толпе белых. Когда богатые люди сбежали из Парижа, они не взяли с собой своих лакеев-негров. Легко представить себе, как радовались этому оккупанты. Теперь они могли публиковать фотографии негров на улицах Парижа и сопровождать их «пояснениями»: Франция наполовину населена неграми; французы — это помесь негров с белыми.

Когда в парижских кино показывали кинохронику — немецкую, разумеется, другой не было, — на экране неизменно появлялся сенегальский негр невероятно зверского вида, с вывороченными губами, во французской военной форме. А немецкий диктор с каким-то особенным злорадством возвещал зрителям, что вот кто защищал французскую цивилизацию; он насмешливо подчеркивал слово «цивилизация».

Но зрители-французы не смеялись. Они чувствовали в этом новое оскорбление, наносимое Франции. Да, эти негры защищали Францию, и француз не делал никакой разницы между негром и белым. Теперь оккупанты старались привить ему свое расовое учение, которое должно было доказать, что они, немцы, люди высшей расы.

В этом кинофильме было и нечто характерное для французской буржуазии последних лет. Захватив огромную колониальную империю, ее хозяева стремились превратить колониальные народы в пушечное мясо. Они надеялись, что черные наемники будут спасать свою мачеху от германского нашествия…

Наша квартира осталась нетронутой. Дом охранял старичок, отец консьержки; сама консьержка сбежала. Я распахнул окна, чтобы проветрить комнаты. Набережная перед домом была пуста. Но у самой реки и на противоположном берегу виднелись привычные для Парижа фигуры рыболовов. Даже война не сумела истребить эту страсть в сердцах парижских рабочих и мелких лавочников. В опустевшей столице они казались единственными обитателями. Теперь никто не распугивал их рыбу, и здесь никто не мешал им думать свои печальные думы. Париж без рыболовов с длинными бамбуковыми удилищами не был бы Парижем. Недаром еще Мопассан воспевал эту характерную для парижанина черту: парижский рыболов любит ловить рыбу именно в Сене. Даже в Луаре, где я жил, беженцы из Парижа никогда не ходили ловить рыбу. Для полноты наслаждения им нужен был родной парижский воздух, барки и буксиры на Сене… И все же хотелось понять, что скрывалось за этим спокойствием рыболовов: ощущение оцепенения, наступившего после краха? трагедия, которую переживал в глубине Души народ? или прежде всего простая верность «традиции»?

На Эйфелевой башне, на другой стороне реки, высоко-высоко в синем небе реял зловещий флаг с черной свастикой, словно хищные скрюченные пальцы сжимали горло Парижа.

Я не француз, но этот флаг, распростертая над Парижем черная, мрачная свастика больно кольнула меня в сердце. Символ фашизма развевался над Парижем, давил Францию. Сколько еще пройдет времени, пока страна очнется от сна и сбросит иго?

Я отправился за провизией. В лавках не было ни молока, ни масла, ни овощей — их не подвозили больше в Париж, поезда только начали ходить. Зато консервов было сколько угодно и стоили они очень дешево. Торговцы тогда еще не думали спекулировать, да и при всем желании не могли этого делать; покупатели стали редкостью. В молочной за кассой по-прежнему восседала пышная, почтенная мадам Барюс, хозяйка крупнейшего в нашем квартале магазина. Перед кассой толкались женщины — прислуги из богатых домов квартала: хозяева их уехали.

— Ну, как у вас тут дела? — спросил я хозяйку.

— Мы оставались в Париже и никуда не уезжали, — с гордостью ответила она. — Видите объявление? — И она царственным жестом показала мне дощечку с надписью: «Как и в прошлую войну, молочная Барюса остается в Париже и никуда не уедет, что бы ни случилось».

И она величественно продолжала принимать деньги, выдавать чеки.

Когда германские войска вошли в Париж, в городе не выпекали хлеба, Центральный рынок, прославленное «чрево Парижа», был закрыт. Вечерами пустой Париж казался невыразимо грустным.

Оккупанты ввели в Париже, как и во всей Франции, свое время. Стрелки часов они перевели на два часа вперед. В 11 часов вечера на улицах было совсем светло, спать не хотелось, как не хочется спать в наши чудесные ленинградские белые ночи. Война изменила даже ход времени. Консьержки не имели права отворять двери подъездов запоздавшим жильцам. Запоздавших забирали на улицах немецкие патрули и отводили в казармы. Провинившиеся должны были всю ночь чистить сапоги немецких солдат! В 5 часов утра «вежливые» немцы отпускали свои жертвы домой. Позже они возложили такой надзор на французских полицейских, но те сапоги чистить не заставляли.

Иногда хлопали одиночные выстрелы. Но кто стрелял и почему, оставалось загадкой. Французские полицейские в квартале в ответ на мои расспросы хранили молчание.

Ночью и днем, почти круглые сутки, низко распластав крылья с черным крестом, летали над Парижем германские самолеты. Флаги со свастикой висели на всех официальных французских учреждениях: ратуше, палате депутатов, министерствах, над всеми крупными отелями, занятыми немецкими штабами. Авеню Монтэнь и старинная улица Риволи были перегорожены и ездить по ним разрешалось только немцам.

В отеле Мажестик, у самой площади Этуаль, поместилось гестапо.

С середины августа в Париже стали появляться автомобили с беженцами, возвращающимися домой. Вид у них был несколько смущенный, остававшиеся в городе парижане встречали их насмешливо. Бежавшие без конца рассказывали о великом исходе друг другу и оставшимся, с каждым стряслись тысячи приключений — трагических и комических, а ведь жизнь французского буржуа за последние годы была так бедна событиями! Они даже чувствовали себя чуть-чуть героями — столько им пришлось натерпеться. Помню, у соседнего дома разгружался вернувшийся с юга автомобиль. Рядом вертелся молодой рабочий, ядовито глядевший на путешественников.

— Эх, вы, герои, от немцев бежали! — наконец не выдержал он.

— Мы? Мы были под бомбами, под пулеметами, как раз мы видели войну, — отрезал владелец автомобиля, почтенный, седоватый буржуа, типичный лавочник с виду. — А вы что в Париже видели? Сидели да консервы жрали, пока нас обстреливали.

Оставшиеся в Париже и вправду ни войны, ни обстрелов не пережили. Просто пришли германские войска и спокойно заняли город. Только и всего. А те, кто бежал от вражеского нашествия, попали в гущу войны, хлебнули горя, лишений, испытали голод, бомбежки, словом, французским буржуа казалось, что они побывали на самой настоящей войне.

Одни вернулись в Париж, другие застряли в неоккупированной зоне и теперь не могли вернуться оттуда: оккупационные власти никого не пускали обратно. Франция была разрезана на две части. Нельзя было даже списаться: вначале германские власти запретили всякую корреспонденцию. Только несколько месяцев спустя они дали разрешение писать из зоны в зону коротенькие открытки с заранее напечатанным текстом, в котором можно было вставить от себя только — здоров или болен.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату