чтобы отомстить испанцам. Один сотрудник «второго бюро», офицер, ведавший лагерем испанцев и интербригадовцев, откровенно и злобно грозил:
— Теперь мы с вами рассчитаемся за все! О принадлежности Шиллера к этой категории испанцы узнали позже, когда интербригадовцы перешли французскую границу и попали в лагерь, где он выступал в качестве чиновника «второго бюро». Впоследствии Шиллер не то провинился, не то проворовался в лагере Гюрс, и его перевели в лагерь Верне как заключенного. Находился в лагере он на особом положении, жил на квартире у лагерного начальства, носил приличный штатский костюм, разъезжал по окрестностям на велосипеде, командовал «стражами» и вел в бюро лагеря тайную «административную работу»… Питался он также особо и, судя по его цветущему виду и солидному брюшку, очень неплохо. Маленький, круглый, самодовольный, в гетрах, как большинство полицейских, Шиллер приезжал в лагерь, оставлял на попечение «стражей» велосипед и направлялся в бюро. В лагере никто, кроме шпиков, не разговаривал с ним. Говорят, его не разбили, и очень сильно. Но побои он переносил стоически, считая их неизбежными при своей профессии.
В каждом бараке имелись свои «информаторы», причем большинство из них трудилось не за страх, а за совесть: им не платили, особого пайка не давали, но они усердствовали, желая выслужиться, подлезть к начальству и добиться таким путем освобождения или каких-либо льгот.
В соседнем бараке, в квартале «Т», свили гнездо шпики и провокаторы. Там же жил и «начальник» этих мелких шпиков, официально считавшийся главным шефом дневальных у жандармов. По профессии музыкант, скрипач и, как говорили, неплохой, в лагере он быстро опустился.
К нам в квартал был приставлен некий Гольдштейн, старожил города Дижона, по профессии антиквар. Говорили, что он был связан с немцами. Он ревностно следил за нами, доносил обо всем коменданту квартала и распоряжался в бараке как власть имущий. Комендант квартала ничего не предпринимал, не посоветовавшись с Гольдштейном. Гольдштейн не брезгал и мелкими доходами — стирал за деньги белье интернированным, промышлял контрабандой.
Содержался в Верне и крупный шпион, агент «второго бюро», Гарай. О том, что Гарай — шпион, знали все, поэтому у него не возникало надобности скрывать это. В Верне он заведовал комнатой свиданий интернированных с женами.
Позднее в Джельфе Гарай недурно устроился: начал «писать» книгу «История лагеря». Нетрудно представить, что это была за «история», если за свою пачкотню он получал особый паек.
Лицам, содержавшимся в лагере, разрешалась личная переписка, но все письма, поступавшие в лагерь и уходившие из лагеря, проходили через руки администрации. Писать разрешалось только по открытке и одному письму в неделю. Судьбу писем решали человек пятнадцать из числа интернированных, разумеется, главным образом шпики и провокаторы. В числе «цензоров» был некий Стефан Приасель, подвизавшийся когда-то в качестве журналиста. Мне довелось встречаться с ним в редакции «Монд»[1] и на собраниях. Толстый и здоровый, он жил в интендантстве и ничем не походил на нас, обычных интернированных. Приасель, встретив меня, отвернулся, сделав вид, что не узнает.
Многие шпики жили или работали в интендантстве и конечно знали о процветавшем там воровстве. Кражи в интендантстве происходили не без ведома коменданта лагеря и комиссара.
Комендантом лагеря был старик-полковник, типичный французский военный, «выслуживавший» чины годами. В лагерь он почти никогда не заходил, условиями, в которых жили заключенные, не интересовался, на прошения не отвечал. Перед визитом очередной комиссии по его приказу белили известкой уборные и подметали начисто пол в бараках. При встрече с комендантом часовой командовал: «равнение налево». Если такой команды не было, ему потом здорово влетало. Приказ коменданта квартала об отправке интернированного в тюрьму утверждался комендантом лагеря, который неизменно удваивал срок заключения. Иногда нас предупреждали, что комендант будет обходить лагерь. Заключенным запрещалось под угрозой тюремного заключения обращаться к нему с просьбами или жалобами. Но к нему никто и не обращался.
Делами в лагере вершил главным образом комиссар Людманн, эльзасец, ярый сторонник петэновской полицейщины, фашист гитлеровского типа. Он знал каждого из нас в лицо, распределял на работу, отсылал в Африку, переводил в другие лагери.
При лагере имелись два ларька, так называемые кантины: один — для интернированных, другой — для «стражей» и жандармов. Цены в первом были в среднем в три-четыре раза выше, чем во втором. Оборот ларьков составлял свыше миллиона франков в год. «Излишки» шли в пользу заведующего лавкой и лагерного начальства. В каждом квартале было свое отделение кантины, которым заведовали шпики. Сменить заведующего кантиной не удавалось, так как его назначало начальство. Все местные шпики и провокаторы дружили с заведующим лавкой и всякий раз при утверждении бюджета и его отчета поднимали дикий крик против тех, кто пытался критиковать их «шефа».
Жалкий паек заключенных в лагере не превышал 1100–1200 калорий в день, т. е. был меньше, чем половина минимальной нормы. Главным, а иногда единственным продуктом питания являлся хлеб. Люди с утра до вечера испытывали голод и жили единственной мыслью о пище. За первые два месяца заключения я потерял в весе 20 килограммов, т. е. около 25 процентов прежнего веса. Такое быстрое исхудание само по себе являлось болезнью, вызывало сердечную слабость, понос, сбщее расстройство организма. Отсутствие витаминов также вело к заболеванию.
Постоянное голодание медленно убивало людей. Они превращались в скелеты. Нередко утром мы находили в бараках покойников. Человек тихо умирал, не беспокоя даже соседа.
Многие от голода приходили в бешенство, злобно ругались, лезли без малейшего повода в драку. Такое состояние продолжалось два-три дня и обычно кончалось смертью. В лагере господствовали болезни, с которыми в обычное время врачу редко приходится встречаться: все виды алиментарной дистрофии, отеки от истощения, поносы, не поддающиеся лечению, сильнейшая полиурия — мочеизнурение.
У большинства интернированных отекали ноги, становились толстыми, как столбы. Это особенно подчеркивало неестественную худобу тела. Ломались, крошились и выпадали зубы, обнажались десны. Чтобы сколько-нибудь подавить ощущение вечного голода, люди заталкивали в рот все, что попадало под руку, все сколько-нибудь съедобное. Пищу разбавляли водой, чтобы ее объем был больше.
Раз в неделю нас водили в душ. В раздевалке на скамейках кишели мириады блох и вшей. Вход был прямо со двора, и когда открывалась дверь, голых людей обдавало ледяным пиренейским ветром. Страшно было смотреть на тощие, желтые тела, с торчащими костями. Неудивительно, что при таких условиях больница не пустовала. В ней имелось 250 коек на 1300 заключенных.
В лагере сидели десятки врачей. Но ни одного из них не брали на службу в больницу даже санитаром. Лагерный врач был француз, его помощниками служили бывшие спекулянты, в медицине абсолютно невежественные люди. По утрам лагерный врач «принимал» пациентов. Больным приходилось ждать очереди по три-четыре часа в комнате с разбитыми стеклами, где ветер свистел, как на улице. Иногда сквозь приоткрытую дверь мы видели врача: он играл в карты с «санитарами». Прием он заканчивал быстро — в какие-нибудь полчаса.
Летом 1941 г. в лагере вспыхнула эпидемия брюшного тифа. Начальство распорядилось сделать прививки, но было поздно: многие заболели после первого же укола. Реакция после укола у изможденных людей была обычно тяжелой.
С июля по конец сентября 1941 г, умерло 50 человек. Иногда умирало по два, по три человека в день. Простой деревянный гроб ставили на подводу и везли на кладбище, находившееся рядом с лагерем, — или в «квартал Д», — как мрачно шутили в лагере.
В первые дни эпидемии, когда только начали возить гробы на кладбище, мы выстраивались на дворе, сняв головные уборы. Позднее, чтобы предупредить такие «манифестации», лагерное начальство само стало выстраивать нас лицом к кладбищу. Могильщиком работал один из интернированных врачей.
За гробом шло обычно несколько «стражей». Иногда шагал католический священник с большим деревянным крестом. Когда умирал русский, из соседнего города вызывали священника Ильченко.
Во время похорон раздавался заунывный тонкий звон колокола. Осенний холодный ветер срывал с деревьев последние листья. Стаи ворон носились над лагерем. Невыразимая тоска сжимала сердце.
Самым распространенным в лагере наказанием являлось тюремное заключение. В маленькие темные карцеры, где на грязном полу было постлано немного соломы, обычно сгоняли по 10–12 заключенных.