неприятным. Мужчины не решались больше домогаться меня, так как виконт был свирепо ревнив и страшный забияка. Женщины, предсказывавшие, что я не способна удержать мужчину, с досадой видели виконта, прикованного к моей колеснице, и, может быть, я терпела его отчасти из того тщеславия, которое не позволяет женщине казаться оставленной. Впрочем, этот бедный Ларрье не обладал такими данными, какими можно было бы очень гордиться. Он был мужчина красивый, сердечный, умел вовремя помолчать, вел широкий образ жизни и не был лишен того скромного фатовства, которое лишь подчеркивает достоинства любимой им женщины. Наконец, помимо того, что женщины не пренебрегали этой пошлой красотой, которая мне казалась главным недостатком виконта, они были изумлены его неизменной преданностью Мне и ставили его в пример своим возлюбленным. Итак, я заняла положение, которому завидовали; но, уверяю вас, это очень мало вознаграждало меня за неприятные ощущения близости. Однако я безропотно переносила ее и хранила нерушимую верность Ларрье. Вот видите, милый мой мальчик, так ли я была виновата перед ним, как вы думали.
— Я вас прекрасно понял, — ответил я, — следовательно, жалею вас и уважаю. Вы принесли нравам вашего времени истинную жертву, и вас преследовали за то, что вы были выше этих нравов. Если б у вас было немного больше духовной силы, вы бы нашли в добродетели то счастье, какого не дала вам любовная связь. Но, с вашего разрешения, меня поражает одно: как это вы за всю свою жизнь не встретили мужчины, способного понять вас и достойного вызвать у вас истинное чувство любви. Следует ли из этого заключить, что мужчины нашего поколения лучше мужчин прошлого?
— Это было бы с вашей стороны уж очень самоуверенно, — ответила она смеясь. — У меня слишком мало данных, чтобы хвалиться мужчинами моего времени, и, однако же, сомневаюсь, чтобы ваше поколение достигло много большего. Но не будем читать мораль. Пусть мужчины будут тем, что они есть. В своем несчастье я виновата сама. Я не была достаточно умна, чтобы разобраться в этом. При моей дикой гордости надо было быть исключительной женщиной, чтоб одним орлиным взглядом выбрать среди этих пошлых, лживых и пустых мужчин существо благородное и правдивое^~кбторое является редкостью и исключением во всё времена. Для этого я была слишком невежествен^' ной, слишком ограниченной. Наученная жизнью, я стала лучше разбираться и увидела, что некоторые из тех, к кому я питала ненависть, были достойны других чувств; к тому времени я уже состарилась, и было слишком поздно думать об этом.
— А пока вы еще были молоды, — возразил я, — вы ни разу не испытывали искушения сделать новый выбор? Неужели это упорное отвращение ни разу не было поколеблено? Как странно!
III
Маркиза с минуту молчала, но вдруг резко положила на стол свою золотую табакерку, которую долго вертела в руках, и сказала:
— Ну что же, раз я начала исповедоваться, то уж при-: знаюсь во всем. Слушайте внимательней!
Только один — единственный раз в своей жизни я была влюблена, но влюблена так, как никто, любовью страстной, неукротимой, пожирающей — и, однако же, идеальной и платонической в полном смысле этого слова. О! Вас очень удивляет, что маркиза восемнадцатого века только один раз за всю свою жизнь была влюблена, и притом любовью платонической. Видите ли, дитя мое, это потому, что вы, молодые люди, думая, будто хорошо знаете женщин, ничего в них не понимаете. Если б побольше восьмидесятилетних старушек стали откровенно рассказывать вам свою жизнь, может быть вы открыли бы тогда в душе женщины источники таких пороков и такой добродетели, о каких и понятия не имеете.
Теперь отгадайте, к какому классу принадлежал человек, из?за которого я, самая гордая и высокомерная из всех маркиз, совершенно потеряла голову.
— Французский король или дофин[2] Людовик Шестнадцатый?
— О! Если вы так начинаете, то вам потребуется три часа, чтобы добраться до моего возлюбленного. Уж лучше я сама вам скажу: это был комедиант.
— Это все же был король, я полагаю.
— Самый благородный, самый элегантный из всех, кто когда?либо выходил на подмостки. Вы не удивлены?
— Не слишком. Мне приходилось слышать, что эти неравные связи не были редкостью даже в те времена, когда предрассудки были очень сильны во Франции. Какая это из подруг госпожи д'Эпине сошлась с Желиотом?
— Как хорошо вы знаете наше время! Даже жалость берет. Именно потому, что об этих связях упоминают в мемуарах, и упоминают с изумлением, вы должны бы понять, как они были редки и как противоречили нравам эпохи. Вы можете не сомневаться, что в то время это было большим скандалом, и когда вы слышите о самом ужасном разврате, о герцоге де Гиш и господине де Маникан, о госпоже де Лион и ее дочери, то можете быть уверены, что этими вещами в то время, когда они происходили, так же возмущались, как и теперь, когда вы о них читаете. Неужели вы думаете, что только те, чье возмущенное перо поведало вам об этом, были единственными порядочными людьми во Франции?
Я не посмел противоречить маркизе. Я не знаю, кто из нас двух был более компетентным судьей в этом вопросе. Я напомнил ей о ее рассказе, и она возобновила его так:
— Чтобы доказать, насколько это было недопустимо, скажу вам: когда я в первый раз увидела его и высказала свое восхищение графине Феррьер, которая была около меня, она ответила:
— Красавица моя, будет лучше, если вы не станете высказывать так пылко ваше мнение перед кем?нибудь другим; вас жестоко высмеют, если заподозрят, что вы забыли, что для женщины благородного происхождения комедиант не мужчина.
Эти слова госпожи де Феррьер почему?то остались в моей памяти. В том состоянии, в каком я была, этот презрительный тон показался мне нелепым, а опасение, как бы я своим восхищением не скомпрометировала себя, я восприняла, как злое лицемерие.
Его звали Лелио. Родом он был итальянец, но прекрасно говорил по — французски. Ему могло быть лет тридцать, тридцать пять, хотя на сцене он часто казался моложе двадцатилетнего. Корнеля он играл лучше, чем Расина. Но и в том и в другом был неподражаем.
— Меня удивляет, — сказал я, прерывая маркизу, — что его имя не сохранилось в списках талантливых актеров того времени.
— Он никогда не пользовался известностью. Ни Париж, ни двор не понимали его. Я слышала, что при первых выступлениях он был позорно освистан. Впоследствии оценили страстность его души и его старания усовершенствоваться, его терпели, иногда ему аплодировали, но в общем его всегда считали комедиантом дурного тона.
Этот человек в области искусства не соответствовал своему веку так же, как я не соответствовала в области нравов. Может быть, это и было тем бесплотным, но могущественным стимулом, в силу которого наши души стремились друг к другу с двух противоположных концов социальной лестницы. Публика так же не поняла Лелио, как светское общество — меня.
— Этот человек слишком преувеличивает, — говорили о нем, — он насилует себя, но ничего не чувствует.
А в другом обществе говорили обо мне:
— Эта женщина надменна и холодна, она бездушна.
Как знать? Может, мы оба были одарены более глубокими чувствами, чем кто?либо в ту эпоху.
В то время трагедию играли «благопристойно»: даже давая пощечину, надо было соблюдать хороший тон, умирать надо было прилично, а падать — грациозно. Драматическое искусство было приспособлено к этикету высшего общества. Дикция и жесты актеров должны были соответствовать пудре и фижмам, в которые еще наряжали Федру и Клитемнестру. Я не чувствовала недостатков этой школы и не разбиралась в них. Правда, я не слишком углублялась в размышления по этому поводу. Трагедия нагоняла на меня только смертельную скуку, но так как признаться в этом было дурным тоном, то я самоотверженно два раза в неделю ходила скучать в театр, но холодный, принужденный вид, с каким я слушала высокопарные тирады, давал повод говорить, что я не чувствую очарования прекрасных стихов.