подозрение, что пафос трансгрессии совпадает, в общем-то, с пафосом предела, правда если только сам этот предел понимать предельным образом. Другими словами, как предел, за которым ничего не следует, за исключением, пожалуй, одного Ничто. Иные границы трансгрессию не интересуют, пересечение других границ не будет трансгрессией по определению, хотя оно может быть связано с риском, с жуткой опасностью, даже со смертью. До тех пор пока любые различия обнаруживаются здесь, в сущем, среди разных родов этого сущего или внутри его непрестанного метаморфоза, говорить можно лишь о трансгрессии частичной, о том, что и в наше время совершенно точно обозначается знаменитым тезисом Протагора о человеке как мере вещей сущих, что они сущи, и несущих, что они не сущи. О чем толкует Протагор? Мне кажется, в точности о том же, о чем упомянул Александр, вспомнив мысль Левинаса. Что бы мы ни переживали как свое собственное — радость или скорбь, восторг или ужас, удивление или скуку, — все это моменты прикосновения нашей души к сущим вещам и нагромождениям вещей, которые мы познаем только через ее внутренние движения. Очевидно, что собственный, суверенный человек — мера всех вещей. В частичной трансгрессии эта мера сохраняется, изменяется лишь масштаб шкалы, горизонт охвата, в котором вещи немного теряют свои привычные очертания. В трансгрессии же полной наиболее существенным является отказ от размерности, радикальный прыжок в безмерность или хотя бы в острую несоразмерность.
Мишель Фуко однажды заметил, что, возможно, наступит время, когда опыт трансгрессии окажется столь же фундаментальным, как и опыт противоречия в европейской диалектике. Фуко мыслит в ситуации конца Истории, на смену которой приходит нечто, о чем мы еще не имеем ни малейшего представления, но уже обладаем возможностью опыта, ложащегося в его основание. Мы ни выразить, ни осмыслить трансгрессию толком не способны, но изредка что-то такое, что называем трансгрессией, входит в наш опыт и придает ему невиданное доселе измерение. Однако тематизировать этот опыт мы пока не в силах. Видите ли, это как если бы человека, прошедшего по пустыни, вдруг спросили «А какой дорогой ты шел?» Он не смог бы ее не только описать, но и повторно показать. Потому что покамест это не то что не дорога, а даже не тропинка и не просека. Но отличие нашего внутреннего опыта, нашей «Внутренней Монголии» от пустыни в том, что следы никогда не стираются окончательно. Просто они когда-нибудь будут затоптаны, превратятся в торный путь, а то и в автобан, под поверхностным слоем которого следы первоначального опыта окажутся почти неразличимы. Есть что-то необычайное, интригующее и завораживающее в финальности, которой проникнут нынешний способ философствования с его нагнетанием апокалиптики. Старые дороги исхожены вдоль и поперек, а новые дороги, возможно, возникнут в пустынной местности, куда не ходят поезда и даже ноги. Здесь-то и требуется трансгрессия, которая проверяет пределы на подлинность, пытаясь разыскать тот из них, что является самым последним из остающихся. Найдет она его или нет, заранее знать нельзя. Если когда-то реальное переживалось, скажем, через оппозицию добра и зла, то проблематизация и даже стирание этой оппозиции не уничтожат само реальное. Оно лишь отступит на новые рубежи, и так может длиться до бесконечности. В этом случае трансгрессия рано или поздно грозит оказаться утопией, но и тогда она исполнит свою функцию — функцию наиболее успешной стратегии ускользания с привычной карты значений. Как жест, реализуемый лишь внутри самой границы, на неуловимой меже, трансгрессия не знает внешних границ. Поэтому она — видимо, единственное, что можно границе противопоставить.
Т. Г.: Мне кажется, Даниэль очень верно заметил, что в опыте трансгрессии нет никаких путей-дорог. В европейской философии уже давно тянется тяжба между кабинетной философией и философией жизненной. Со времен Ницше полагают, что Гегель явился воплощением кабинетного философа, у которого так и не возникло сцепления мысли с судьбой. А линия через Шопенгауэра к Ницше вводит философию жизненную, которая целиком воплотилась в фигуре Ницше как человека судьбы. Именно философия Ницше есть философия трансгрессии по преимуществу. Недавно я прочитала одну из последних работ Слотердайка, где он постоянно говорит о том, что человек воспринимает очень много, но очень мало способен выразить и высказать. В свое время Рудольф Штайнер настаивал на том, что русский человек особенно много воспринимает. Русская душа наиболее восприимчива. При этом она менее всего способна себя выразить. Здесь проявляется момент трансгрессии русской души, который раскрывается в нашей литературе бездонными персонажами, проваливающимися в бесстыдство, алкоголизм и т.п. Это не связано напрямую с добром и злом, потому что трансгрессия изначально лишена морального измерения. Именно в России крайне сильно сказывается отставание фиксации восприятия от самого акта восприятия. Мы слишком много воспринимаем, в то время как те несколько тысяч слов, которыми мы обладаем и пользуемся, совершенно неспособны передать полный набор наших восприятий. Слотердайк ориентируется на «Письма о крысах» Гофмансталя, чтобы обозначить это ужасное состояние. А в современной западной культуре наблюдается прямо противоположное явление: налицо избыток слов, избыток выразительных средств, риторических фигур и т. п., при очевидной нехватке проникновенных переживаний и глубоких чувств. Но если мы говорим о высказывании, то опыт трансгрессии здесь предполагает, что слов всегда заведомо не хватает, их не больше, чем надо, а значительно меньше. Кроме того, возможно, что не для всего нами переживаемого вообще есть подходящие слова. Поэтому акт трансгрессии в высказывании бросает нас в стихию невыразимого, того, что принципиально нельзя артикулировать в языке, но можно обозначить каким-то иным образом — криком, или танцем, или молчанием, или чем-то еще. Другими словами, мы попадаем в область возвышенного, где человек преступает пределы собственно человеческого. Возвышенное — это тоже вариант трансгрессии, где непрестанно сдвигаются и уплывают границы возможного высказывания. Мы способны пережить опыт возвышенного, но если затем мы захотим рассказать о том, что же на самом деле было нами пережито, это вряд ли удастся. У нас просто не найдется средств.
А. С.: Некоторая непоследовательность в нашем разговоре связана с понятием границы. Не так важно, с той стороны в эту или с этой стороны в ту границу пересекать, но сама кромка между, например, добром и злом быть должна. И хотя Даниэль пытался вначале рассматривать вопрос иначе, но при этом он трактовал трансгрессию не в ее самостоятельном бытии, а как часть более высокой авантюрной номадической стратегии. Тогда как трансгрессия в акте своего изначального существования все-таки предполагает эту кромку, это пересечение границы при наличии бдительных пограничников, не утративших способность мгновенно идентифицировать нарушителя. Если границы нет, то и нечего пересекать. Впрочем, нам более знаком вариант пересечения с этой стороны в ту, когда мы, проявляя свою суверенность, совершаем какое-либо зло, или даже не обязательно зло, потому что здесь на самом деле важен совсем другой момент — момент нарушения маркированных условностей, которые при предъявлении извне всегда безусловны. Но мы можем представить себе пересечение границы и в обратную сторону, когда какой-нибудь представитель «темных сил» совершает трансгрессию. Как она могла бы выглядеть? Она могла бы, предположим, выглядеть как сентиментальность — как тот самый тихий омут, где черти совершают максимально возможную для них трансгрессию. Но что здесь очень важно, это членораздельность сущего, без которой трансгрессию представить себе нельзя. Эта идея является исходным пунктом культурологической теории Фрейда либо мы хотим запрещенного, и в этом случае запрет первичен, либо, наоборот, культура возникает тогда, когда объект нашего максимального желания запрещается и мы совершаем обходные движения. В любом случае получается ситуация, когда обе эти вещи усиливаются, полярности усиливают друг друга. Трансгрессия предполагает мир, размеченный на квадратики, которые мы пересекаем в ту или другую сторону. Правда, с одним очень важным дополнением или условием, о котором мы нередко забываем я имею в виду то, что называется неосмотрительностью. Потому что если мы проявляем «длинную» волю какой угодно степени напряжения или говорим себе. «А дай-ка я в такой-то день и такой-то час совершу трансгрессию», то над нами посмеются, и совершенно справедливо, поскольку крайняя неосмотрительность и есть условие трансгрессии. В чем Батай был совершенно прав, это в том, что трансгрессия действительно предполагает суверенность, она является предельным актом суверенности. Это никакая не передача полномочий некоторой иной инстанции. Это готовность выйти, — но из чего выйти? Прежде всего, из собственной телесности. Экстатичность демонстрирует, что нам мало этого тела, что нам надоело слушаться советов этого тела, а хотелось бы пребывать в другом — хотелось бы рискнуть и задержаться в другой точке. Будет ли удачной эта задержка, мы заранее не знаем. Не будет неосмотрительности — не будет и трансгрессии. Подобное положение вещей соответствует биологическому понятию мутации. Благодаря Дарвину мы знаем, что процесс эволюции развивается посредством мутаций. Большая их половина оказывается летальными. Из остающихся мутаций