про сто ужаснулась его преднамеренной неточности. Я вынуждена была признать, что это дуалистичный, морализаторский перевод, в котором совсем неправильно переданы основные понятия. Например, «эрос» переведено как «вожделение». Представляете, как подобные интерпретации меняют смысл! Нужно заметить, что идеология непременно связана с паранойей. Шизофреник безопаснее, он не продвигает свои идеи в массы. А параноик считает, что делает дело, важное для всех — для Бога, для человечества. Всякая великая идея — изменить человечество, сделать людей счастливыми или, напротив, поработить их — параноидальна, она помещается в макропространстве, тогда как шизофреник живет в микромире и решает только свои проблемы. Что касается материального интереса, то иногда мы видим, как через людей, которых считают «низкими», действуют могучие силы. Без слишком мирского Санчо Пансы не было бы Дон Кихота. Гегель называл это «иронией истории».
А. С.: Часто мы рассуждаем так: как жаль, что между моей максимальной волей или моим желанием и действительностью существует преграда в виде принципа реальности. Предположим, что я возжелал изо всех сил сдвинуть камень, но все равно придется подойти и потихоньку его толкать, закатывать на гору, как Сизиф Нам кажется, что в этом состоит несовершенство мира. Но, скорее, именно в этом есть великое совершенство, заключающееся в дарованной нам безнаказанности проектов мышления, коим не располагает и сам Бог, ибо помысленное для Него есть сотворенное. Отсюда Кьеркегор приходит к абсолютно правильному выводу: любя нас, Бог любит повторение. Неважно, чего ты импульсивно желаешь изо всех сил прямо сейчас, важно, чтобы ты желал этого завтра, послезавтра, через десять лет. Если ты десять лет желаешь одного и того же, Господь тебе это даст. Однако поступать так труднее всего. Можно прыгнуть в пропасть под воздействием импульса, хотя такое состояние не благословлено свыше. А умение десять лет желать одного и того же, прекрасно уловленное протестантской этикой, безусловно вознаграждаемо. Предохранительный мостик между идеей, между ощущением истины, данной тебе, казалось бы, непосредственно, и свершением — вовсе не препятствие, а, напротив, благословенное сохранение. Попробуй подвинуть камень сегодня на полсантиметра, завтра снова на полсантиметра, тогда что-нибудь получится. Только сопротивление материала отсеивает химеры, оставляя чеканные формы воплощенности. Нарцисс разучился иметь дело с этим материалом, операция преображения подменена в его случае поверхностной рефлексией в зеркалах самообольщения.
Д. О.: Понятно, что принцип повторяемости связан с первичными свойствами материала. Невозможно создать глиняный горшок только потому, что мне в голову пришла идея его создать. От моего желания до реального горшка лежит путь выработки навыков, сотни неудавшихся горшков, привычка руки к работе с глиной, постепенное овладение формой и т.д. И так происходит всякий раз, когда мы обращаемся к реальности. Однако что делать, когда реальность не принимают за таковую? Разумеется, голову о нее ты все равно разобьешь, хотя вряд ли сможешь осознать, в чем тут дело. Мне приходит на ум такое специфически русское явление, как космизм, который очень тесно связан с пафосом революции и эстетикой футуризма. Один из космистов, Валерьян Муравьев, говорил, что бытие — это иллюзия, если к нему не прилагается вопрос «что делать?» через «как делать?». Найдутся ли в истории мысли еще примеры, в которых удавалось бы отменить принцип реального с такой же легчайшей непосредственностью? Вряд ли. Но тем ужасней, что именно подобная идея напрямую осуществилась в российской истории. Казалось бы, мы встречаем в ней две основные интенции мастера — понимание того, что должно быть сделано, плюс знание того, как оно может быть сделано, но у нас тут же появляется странная догадка, что никто изначально не собирается работать с материалом, что речь идет о некоем мастере иллюзий, который намерен претворять свои иллюзии в жизнь, круша и уничтожая все на своем пути. В такие моменты, которые выступают катализатором самых страшных исторических катастроф, предохранительные мостики между идеей и реальностью рушатся в бездну, а материал теряет большую часть своей сопротивляемости. И люди, вместо того чтобы делать глиняные горшки, начинают грезить о полном переустройстве мира. История наглядно нам продемонстрировала, что это самый страшный, губительный и неодолимый искус из всех, что когда-либо овладевали человечеством.
А. С.: Следует добавить пару слов о благости запаздывания и о любви Бога к повторению. Что в этом смысле важно? Вероятно, существуют вещи, которые Бог не запоминает Он не может запоминать «сплошное и безжалостное и т. д.», как говорил Валери. Бывает паразитарное, навязчивое повторение. Но есть и благое повторение. Лао Цзы как-то сказал: человек, стоящий на цыпочках, долго не простоит, и все- таки человек стоит долго в трудной для себя позе. Он трансцендирован, он немножко выше себя самого. И он настаивает на этом. «Да будет так», — говорит он себе. Если он говорит так сегодня, это ничего не значит, но если он говорит так и через десять лет (в чем кроется суть аскезы), то это уже кое-что значит. Его делание превращается в предмет спора богов, независимо от условий пари, идет ли речь о даровании благодати или о персональной молнии. В любом случае, именно здесь возникает ситуация богоизбранности. У меня странное ощущение, что Россия, всегда способная на разовый импульс — ухнем, дубинушка, ухнем, но это мы сегодня ухнем, а завтра пропьем, — все время ставит под вопрос аскезу как великую силу повторения.
Т. Г.: Тем не менее, аскеза нам свойственна. Путешествуя по русским монастырям, я вижу совершенно простых аскетов, любящих свое дело. Отцы церкви говорят, что аскеза без радости — не аскеза. У католиков в чести стигматы, мучения, боль. А у нас радость превалирует над страданием. Сейчас более пятисот монастырей по России, в них живут избранные люди. Их избранность сродни их верности. Я на себе тоже ощущаю благословение быть верной. Для меня это очень важные слова: повторение, верность. По-гречески и по-русски вера и верность — однокоренные слова. Я думаю, верность у нас есть, и я не знаю, как бы мы могли без нее жить.
Т. Г.: Мы собрались, чтобы поговорить о Другом. Эта тема на протяжении нескольких десятков лет является центральной как в современной философии, так и в социологии, психоанализе, этнографии и т.д. Тем не менее, другой продолжает тревожить, оставаясь загадкой, сокровенным существом, скрывающимся от понимания. Могу сказать два слова о значительности другого. В христианской традиции другой — это необходимая ступенька на пути к Богу. Мы помним, что в Евангелии заповеди любви к Богу и к ближнему глубочайшим образом связаны. А ближний — это и есть другой, во всяком случае, в его человеческом измерении, точно так же как Бог — это трансцендентный Другой. Отношение к ним в конечном счете обладает одной и той же природой. В наше время в парадигме другого представлены различные персонажи. На разных этапах свойством другого наделялся то пролетариат (марксистское другое), то женщины (эмансипация), то негры (антирасизм), то животные. Внимание к последним сейчас особенно распространено. Животное предстает в качестве молчаливого и таинственного другого. Еще романтики открыли животное как абсолютно другое. Прекрасный и дикий мир живой природы стал восприниматься как противовес деградирующему человечеству и, в то же время, как та область сущего, которую необходимо оградить от посягательства человека (экология). Если раньше контуры другого проступали изнутри самого человеческого сообщества, исходя из расовых, национальных, классовых или социальных различий, когда как другие расценивались негры, евреи, буржуазия, нищие, проститутки и т. д , то теперь мы видим, что с бешеным нарастанием процессов глобализации фигура другого вытеснена за границы человеческого как такового. Фигуру другого, этого извечного страдающего козла отпущения, представляют собой в наше время именно животные. Рильке писал, что животное открыто всему целому бытия, в отличие от человека, который чаще всего блокирован в своей открытости бытию и не способен освоить это целое. Мне хотелось бы, чтобы каждый из нас сказал, что он думает о другом. Век нарциссизма целиком утопил другого. На его месте — пустая дыра, некое зияние, которое отбрасывает человека к его собственному одиночеству и превращает зачастую в невротика. Если когда-то и была возможна любовь как реальная встреча, в которой человек прикасался к манящей тайне, запредельности, невероятной трансценденции, то теперь любовь — это прежде всего психотерапия. Когда утвердился вопрос о другом, то это означало, что с чудовищным усилием старались выявить эту трансценденцию, эту невероятную тайну из энтропии нарциссизма.
А. С.: Почему вообще нужна категория другого? Кто только о нем не говорит, это ярлык, который заменил сущность и явление, означаемое и означающее, но не только в этом дело. Станем ли мы говорить