растопки.
По несколько строк каждый день: без порядка, без последовательности, просто так. Только чтобы удержаться на поверхности. А что еще остается?
Возвращаясь домой, я бродил по некогда знакомым кварталам. Темные улицы, самые пыльные на земле. Спутницей моей была печаль. Она приняла обличья людей, которых я знал до отъезда. Некоторые из них были уже мертвы: таких я насчитал пять или шесть. При свете фар небольших автобусов Форда я пытался отыскать прежние дома, но видел только развалины, закрытые ставни, женщин в черных одеждах. Я увязал по щиколотки в пыли и щебне.
Как мало выдерживают наши нежные чувства и наша добрая воля на жерновах судьбы! По крайней мере, если бы можно было работать — отдать всего себя, как одержимый ремесленник, скромно. Не нужно этого расточительства, дающего средства к существованию.
Страшное пробуждение на рассвете. Тело мое стало желать столь же сильно, как и разум, обезумело. Кажется, будто воображаемое избороздило его, словно мозг.
«Остаемся на месте, ожидая распоряжений».
Утром, перед тем как открыть глаза, я увидел вот что.
Неожиданно все автомобили принялись сигналить мне, и я поспешно свернул в узкую улочку. Я слышал, как позади вопят, словно совещаясь, как найти меня. Я забился в дверной пролет и смотрел на проходивших мимо людей. Каждое их движение оставляло за собой камни. В конце концов улица оказалась завалена обломками скал и булыжниками всевозможных очертаний. Их было так много, что если бы я вышел из моего убежища, то вряд ли смог бы пройти.
Я вошел в букинистический магазин. Сутулый человек в очках сидел на низком стуле и курил, держа в одной руке сигарету, а другой поигрывал янтарными четками. Он казался блаженным и вовсе не замечал меня. В магазине царил полумрак. Стопки книг поднимались до самого потолка и, казалось, поддерживали его. Эти скорбные колонны были расположены таким образом, что напоминали античный храм. Другие книги валялись на полу. «Барабаны», — произнес я и поднял одну из них, совершенно истрепавшуюся. Я раскрыл ее наугад и прочел:
И больше ничего. Со все нарастающим волнением я перелистал книгу. Все страницы были чистыми. Я перелистал книгу снова. От белизны бумаги мне стало дурно. Тогда я смутно разглядел, как блаженный человек поднимает голову, смотрит в моем направлении и говорит: «Вы ошиблись, господин. Это — не
Сообщение от Саломеи. «
Вчера я ожидал ее на этой площади, которая держит курс в сторону Сахары, у треугольного фронтона дома, который был когда-то моей гимназией. Никаких воспоминаний о тех годах: функционирование моей памяти прервалось.
Саломея пришла вовремя. Мне она показалась ускользающей, почти воздушной.
— Ты изменник, — сказала она.
— Одних губит измена, другие чахнут от верности, — ответил я (или изрек какую-то другую глупость в этом роде).
Я ощущал себя сосудом из необожженной глины. Небо было облачно, ветер закручивал всепроникающую пыль.
— Тем не менее, поскольку ты пришел, прошу тебя — по крайней мере, сегодня — быть щедрым.
Я промолчал. Мы прошли по унылым улицам, мимо жалких строений: такова безысходность нового в Афинах. Закрытые окна, присыпанные пылью, вызывали в памяти белые глазные яблоки слепых. Только одно из них позволило разглядеть девочку с черными волосами, очень большими глазами и чересчур размалеванную. Увидав ее, Саломея хотела было что-то сказать, но сдержалась. В Керамике[99] мраморы под низко нависшим небом были бледны и далеки. Только то высокое здание, которое, словно пугало, возвышается над античным некрополем, обладало еще какой-то упрямой старческой живостью. Я прошел вперед и стал рассматривать его вблизи, сделав круг, словно был один. Его веранды и балконы были из почерневшей древесины. За разбитым окном виднелись занавески, словно компрессы на теле больного. Саломея следовала за мной. Наше молчание было невыносимо.
— Когда-то девушки, должно быть, читали здесь со слезами на глазах Папарригопулоса,[100] — сказал я.
— Кто это? — спросила она.
«Будущее — слово, означающее отсутствие настоящего»,[101] — ответил я. — Так он писал.
Она засмеялась, но без радости. Уличный мальчишка бродил, расставляя смазанные клеем жерди для ловли птичек.
— Спроси его, не знает ли он, кто живет теперь в этом доме, — сказал я.
Она охотно прошла вперед и спросила.
— Служащ
— Служащ
Затем без всякой связи и не глядя на меня она спросила:
— Ты любишь
— Не знаю, любовь ли это или тяжба с моей гордыней, — ответил я.
— Гордыня — большая опасность, если…
Так и не закончив фразу, она глядела мутным взглядом.
Я сказал еще:
— А затем, в каком еще месте пребывает наше тело? Все остальные нас гонят прочь…
Глаза ее оживились, но она не ответила. Мы пошли к Тесейону.[102] Когда мы поднялись к перистилю, какие-то совершенно русые иностранцы бросились гурьбой к аппарату бродячего фотографа, налетев на него, словно рой мух на сладкое. Пыль щипала глаза и сушила губы. Я чувствовал, как тоска медленно и уверенно закрывает все пути.
— У меня дома мы были бы более защищены, — робко проговорила она.
Я взял машину. Дома у нее был целый лабиринт признаний. Невыносимых. Затем она сказала:
— Тела умеют лучше находить взаимопонимание.
Я не сдержался. Она была невероятно глубока, с упрямой страстью, всюду. Затем были страшные слова и все исчерпалось. Я расстался с одним из призраков со всей моей жаждой.
Весь день было унижение. Теперь призрак воплотился. Он там.