пока ничего.

Да и поведение захватчиков сбивало с толку. Пересуд какой-то устроили. Ну, докажут, что каждый в чем-то виноват — удивили! Это и без опроса понятно. Но есть вина, ошибка, а есть преступление, есть сознательное нарушение закона, а есть — вынужденное нарушение, объяснимое обстоятельствами. Пример? Ну, хотя бы: брали они убийцу несовершеннолетней девочки, дожидались его всю ночь до утра, сидя у подъезда дома, куда он должен был прийти. Дождались, напали, схватили, тот ударил Коротеева в глаз и чуть не вышиб, за что Коротеев ответно вышиб из него душу вместе с жизнью. Виноват? В какой-то степени. Но кто осудит за смерть насильника? Выговор Коротееву, конечно, объявили, но этим дело кончились: все всё поняли. А некоторые открыто похвалили. Или другой случай: взяли подвал, в котором некий предприниматель, используя рабский труд приезжих таджиков, разливал в немытые бутыли воду из водопроводного крана, наклеивая этикетки известных фирм. Обыскивая закоулки и норы, сгоняя всех в центр подвала, к единственной лампе, наткнулись с напарником на тайник, где лежали пачки денег. Переглянулись — и взяли по пачке себе. Из такой кучи и не заметно было, могли бы взять больше, но имели совесть. Преступление? Скорее — случай. Ведь не по убеждению же, ведь не ворами залезли они в подвал в надежде на эти деньги. А у напарника, между прочим, на шее мать больная и сестра без мужа, с детьми, у Коротеева тоже двое малышей. Не взяли бы они деньги — не все причем, а малую толику, — пропали бы те в безднах государственной кассы — и, пожалуй, вернулись бы к другим жуликам, вот что обидно.

А Маховец и Притулов на милиционера особого зла не держали. Хоть они и не считали себя зэками, но зэческим духом прониклись, поэтому не считали ментов людьми — в хорошем смысле слова. То есть, относились к ним, как к функции. Вот везет тебя в неволю тюремный «воронок», будешь ты на него злиться? Нет — доля у него такая. И у служилой милицейской скотинки такая доля. Не любят следователей, оперуполномоченных — особенно в СИЗО, — так называемых «кумовьев», которые душу вынимают из человека, не любят слишком ревностных, не любят садистов, а к остальным относятся нормально. Маховец, когда отсидел первый срок и вернулся в родной район, однажды набрел с компанией на пьяного участкового, валявшегося в скверике, какой-то малолетка подскочил, чтобы пнуть его ногой под ребра, Маховец осадил, дал пацану по затылку, велел поднять мента и под руки отвести домой. Подручные уважительно выполнили: чуяли за этим какой-то солидный обычай. Маховец им объяснил потом: участковый — чернорабочий милиции, трогать его без причины — западло. Не будь милиции, втолковывал он им разумение, полученное на зоне, жизнь превратилась бы в сплошной беспредел (правда, он сам в этом ничего плохого не видел). Пацаны кивали, переглядываясь, усваивая новую мудрость.

Именно поэтому Маховец и Притулов, не сговариваясь, собирались обойтись с ментом формально. И вопрос Притулова был формальным, необязательным. Коротеев необязательно и ответил:

— Развеселишься тут.

— Давай, быстро докладывай, сколько душ загубил? — скомандовал Маховец.

— Пошел ты.

— Грубость при исполнении служебных обязанностей, — зафиксировал Притулов. — Уже виноват. Да нет, мы тебя и спрашивать не будем — нет мента, который не запачкался бы.

— Точно, — сказал Маховец. И объявил преждевременно: — Ну, граждане? Как в арифметике — что и требовалось доказать! Все мы сволочи! Есть возражения?

Он ждал и видел, что возражения будут — от Вани. Он догадался, что Ваня ждет. Он и сам ждал этого момента. Когда Ваня выкрикивал свои слова, Маховец услышал в них что-то большее, чем истерику, и даже большее, чем ненависть. Мальчик этот, догадался Маховец, ненавидит не столько его, Маховца, сколько то, чем Маховец живет и в чем уверен. То есть он покушался на смысл жизни Маховца, и Маховец не собирался оставить это безнаказанным.

Он даже не предполагал, чем была занята Ванина голова, пока тот дожидался его приближения. А узнав, загордился бы.

Впрочем, мысли Вани были не сегодняшние. Он в самом деле ненавидел не Маховца, а глубже. Из людей — только одного, но горячо и лично.

Он ненавидел, странно сказать, — Сталина.

01.35

Авдотьинка — Шашня

Никто из его прадедов и дедов не был репрессирован, отец тоже не очень пострадал от советского режима, все были людьми конкретных полезных дел, позволявших избегать тесного соприкосновения с системой: врачи, инженеры, техники. Конечно, система доставала, если хотела, всех и везде, но с родичами Вани как-то обошлось. И духа диссидентского в них не наблюдалось. Были, конечно, интеллигентски ворчливы, но в целом лояльны. Может, потому, что конца этому не предполагали — и не они одни.

На рубеже девяностых все возбудились, вспомнили о сталинских делах — вороша коммунистическое прошлое, но Ваня тогда еще был мал. А потом опять все утряслось, забылось.

Ваня вырос, стал студентом-историком — тогда-то и началось, причем не с исторических трудов, а с книги «Архипелаг ГУЛАГ», которую, кстати, педагоги не советовали рассматривать как достоверный источник. Для общего развития — можно почитать. Как и Шаламова.

Ваня принялся читать и Солженицына, и Шаламова, и других, удивляя сокурсников, которых эта тема если и интересовала, то по ходу сдачи зачета или экзамена, после чего благополучно уходила в пассивную память. Да и общественный интерес к этим вопросам затухал — не без помощи государственных структур. Вернее, интерес оставался, но минус явственно менялся на плюс: в Интернете, например, на один сайт разоблачительный приходилось не менее пяти апологетических и даже восторженных (со стихами и песнями в честь вождя) и столько же объективистских, что, как подозревал Ваня, еще хуже, типа: учитывая и невзирая, но имея в виду и отдавая должное. Да и опросы общественного мнения, которые проводились как бы ненароком, показывали, что население в своем большинстве Сталина не только оправдывает, но вполне одобряет.

Ваня не мог этого понять.

У Шаламова его поразил ужас безысходности, калечащего однообразия («руки скрючивались по кайлу, по тачке») и превращения человека в производственное животное. А у Солженицына он наткнулся на горькие недоумения, исполненные высокой наивности, которые всей душой разделил: как же так, ведь карающих и преследующих были хоть и тысячи и даже десятки тысяч, а остальных-то — миллионы! И ведь многие знали, понимали, чувствовали! Почему не вставали стеной, не отбивали, не бунтовали? Казалось бы, как просто: пришли ночью за человеком, а весь подъезд просыпается, сходится и спрашивает без преступного умысла, с простодушным советским любопытством: «А что это вы тут делаете?» Почему это было невозможно?

Действительно, почему? — думал Ваня. Как это вообще бывает, что разумное большинство заражается безумием от меньшинства и потакает ему? Или не настолько оно разумно? Или оно не большинство, а большинство как раз носит в себе некий тоталитарный вирус, который в любой момент может превратиться в пандемию?

И чем больше он узнавал о тех временах, тем сильнее мучила его загадка Сталина: кто он был — властолюбивый злодей и деспот, ненавидевший свободу, как считают либералы, предатель идеалов коммунизма, заменивший его авторитарностью, как полагают левые, великий руководитель и выразитель чаяний времени с неизбежными ошибками, в чем уверены государственники, разрушитель русской духовности, как мнится некоторым национал-патриотам, или просто больной человек, о чем делают выводы иные любители ретроспективной психопатологии?

Он представлял себя в том времени, которого не испробовал, думал о том, как он повел бы себя. И часто вел долгие мысленные беседы со Сталиным, причем представлял себе это в виде какой-то ненаписанной пьесы, и было у этой пьесы несколько вариантов[1].

Вы читаете Пересуд
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату