запад, и с той стороны сразу появился волхв радимичей, который хоть и годился старому Богиту в правнуки, а борода его была уже седа по обе стороны дня и ночи.
Крепко прижав языком к небу все вещие слова, он бросил на тень Турова княжича коровье копыто, и оно, ударившись об тьму, тонкую, как нечаянно произнесенная во сне молитва, звякнуло и покатилось до самых ворот кремника. Радимичам послышалось, будто у княжеского коня, скакавшего по зимней реке, сорвалась и упала на лед подкова. А Стимар очень удивился, ведь у него зазвенело в ушах от упавшей позади на мраморный пол ромейской монеты. “Как в глухом лесу мог оказаться мраморный пол и золотая монета?”-- спросил он и самого себя и того,
-- Дно у тени Турова княжича поверх его следа, а не с изнанки, -- отпустил хорошие вещие слова Лучинов жрец, а плохие проглотил до худого часа.-- Значит, он человек, а не волкодлак.
Лучин, услышав такие слова, набрал полную грудь полуденного ветра, а выдохнул полуночный ветер таким теплым, каким тот бывает не осенью, а только в самой середине лета.
-- Вот видишь, княжич,-- радостно сказал Лучин, засверкав и даже заслезившись своим месяцем, как в морозную зимнюю ночь.-- Если кто и заговорил твою тень, так только на твою же Турову землю. Если кто и ломал твой след, так на твоей же земле. Пророчеством о тебе, княжич, и твоей грядущей славе земля не первое лето полнится со всей сторон до самых небес. Если ты кому не понутру, так только своим. Зависть в Туровой родове -- твоя беда, княжич, но та беда свербит лишь за твоими межами. Для нас ты не изгой, а светлый жених. Счастье твое -- у нас, княжич. Хлеб-соль тебе!
Лучин смахнул со столешницы всех своих собак, будто шелуху или мелкие косточки, сдул прочь оставшиеся от пойманной дичи перья и клочки шерсти и велел накрывать стол по полному чину.
Не успел Стимар и глазом моргнуть, как ему дали волю -- живо распутали и усадили к столу, двинув сзади него по тропе под колени настоящую княжью скамейку -- ясеневую, с высокой резной спинкой, распаханной золотым плугом, и с четырьмя подкованными ножками.
Только Стимар моргнул, как радимичи уже успели засеять княжью столешницу пшеницей. Княжич тряхнул головой -- уже взошли и поспели на ней колосья. Развел он руками, удивляясь,-- а хлеб уже убран и обмолочен. Только потянул носом -- тут же душистым жаром дохнула на него со стола пышная, как скифский погребальный холм, коврига.
-- Шустры вы, радимичи,-- признал Стимар, глотая слюну.-- Зачем вам стрелы, коли вам птиц не труд и руками с неба хватать?
Так и заискрился месяц в Лучиновом глазу.
-- Не будь мы шустры,-- важно изрек Лучин,-- так летел бы ты теперь, княжич, в Велесову яму, как подбитый пращным камнем рябчик. Так бы все и летел и не ведал бы ни дна, ни покрышки.
Не дождавшись от княжича ответа, он посветил ему в лицо припасенной под правым веком утренней зарей, но так и не смог различить в северце ни добра, ни худа, поскольку сам Стимар научился у ромеев прятать в своих глазах минувшую ночь, а в ней скрывать ответы на все, что невзначай ни спросят по дороге.
Тогда Лучин вопросил его прямо, как выезжают на середину поля, чтобы сразиться с врагом:
-- Примешь хлеб, княжич?
-- Приму, князь,-- твердо, как ступив на крепкий мост через реку, ответил Стимар, а подумал осторожно, будто торил тропу из чужого леса: “Все приму, что дашь, князь Лучин, лишь бы скорей пройти дальше, а за твоей межой все оставлю. Путь далек -- лишней обузы не нужно”.
Он отломил от ковриги кусок и положил себе в рот, хотя предпочел бы положить его за пазуху.
-- Войдешь кровью в наш род, княжич, если я, князь, тебя о том попрошу? -- задал другой вопрос Лучин.
Стимар, не торопясь, прожевал хлеб и, отпустив его падать в утробу, ответил:
-- Войду, коли просишь, князь, но поутру не волен не выйти, ибо не по своей воле ступил за твои межи. Разве не знаешь древний закон, князь? Мы, северцы, знаем.
Радимичи были скоры в деле, а Стимар скорее них -- в хитрости. Сам он измыслил тот закон так ловко, что древнее того закона оказался хлеб, все еще падавший в его проголодавшуюся утробу, и даже не успел тот хлеб упасть, как княжич уже испек на языке из своей хитрости нужные слова и угостил ими радимича.
Княжий месяц снова затуманился. Пока радимич вспоминал древний закон и не мог вспомнить, Стимар добавил к своему угощению крепкий мед правды:
-- Древний закон пророс за древними межами, а за ближними посеяна моя клятва, князь. Я дал клятву найти того, что положил волчью тень на мой след. Раз посеял -- должен пожинать. Колос мести растет в день по вершку, а в час -- по два. Тебе ли того не знать?
Радимичский князь слушал, бороня ногтями столешницу, а потом вздохнул полуденным ветром, и месяц, повернувшись рогами в другую сторону, весь посыпался из его зрачка ясными искрами. И от тех искр живо затлели оставшиеся на столешнице копна соломы. Не понятно было князю, но и он был не промах.
-- Значит, по клятве и закону ты должен выйти за наши межи поутру. Верно, Туров княжич?
-- Верно, князь,-- довольный своей выкованной с изнанки правотой, кивнул Стимар.
-- Значит, до грядущего утра волен ты остаться в нашем роду.
-- Верно, князь,-- подтвердил Стимар и тут только почувствовал, как с полночи потянулась ему в ноздри поземка-тревога.
-- Верно и ты рек свое слово, княжич Туров,-- признал Лучин, довольный запахом уже испекшегося договора.-- Скоры мы, радимичи.-- И прибавил слова, сильно озадачившие даже хитрого северца.-- Нам твоего дня еще до закату на весь век хватит.
Радимический князь Лучин знал, чему радуется. Слово княжича Турова входило в обычай его рода так же легко, как входит меч в свои добрые, износившиеся ножны. Лучиновы издавна были скоры в свадьбах. До третьих петухов они управлялись со сватовством, до полудня -- со свадебным столом, до первой тени в вершок успевали протоптать молодым прямую дорожку в подклеть, а уже на закате выставляли на ветер, как паруса, простыни, запятнанные кровью, как закатное небо легкими облаками, и ветер всегда крепко надувал те простыни-паруса жизнью нового Лучинова потомка.
Делалось в этом радимическом роду так, потому что ночи в нем оставались бесплодными -- ночью никогда не случалось в роду зачатия, а наступало оно только днем, при свете Солнца. Род Лучинов был помечен таким знаком судьбы: знак тот бежал перед родом вроде злобной охотничьей собаки, и всегда перегрызал горло грядущей ночи прежде, чем Лучиновы успевали выдернуть добычу из его зубов. Сами радимичи называли тот необыкновеннный знак судьбы особо -- “переклятьем”.
Всегром, древний кузнец-волхв, первым подковавший диких коней так, что они не смогли сойти с места и потому приручились, говорил, что проклятье -- это хомут, который надевают через ноги, а заклятье -- это подкова, которую прибивают к темени. Случившееся некогда с радимичским родом не было похоже ни на то, ни на другое. Оно не путалось в ногах, не тяготило шею и не кололо темя, но всегда торопило их, забегая вперед, за край начавшегося дня. Потому и назвали его Лучиновы “переклятьем”.
Началось переклятье давно, когда не только Лучиновы радимичи, но и все славяне каждый год делили зиму и весну заново и один день в году у них длился целую неделю, потому что с утра считали его первым днем весны, а вечером -- последним днем зимы, немало на ночь удивляясь своему первому решению. Нетвердой еще бывала тогда межа между временами года.
С того самого дня переклятье и пошло-побежало, настигая ночь быстрее самого рода, ибо в тот день старший сын самого первого князя Лучина продал младшему свое первородство за один-единственный чох.
Вспоминать об этом просшествии Лучиновы не любили, поскольку, лишь начинали вспоминать, как сразу отставали от переклятья еще на одну ночь, и значит следующую свадьбу требовалось сыграть еще на