Кто-то решил, что ради его личной правды вполне допустимо оборвать миллионы жизненных нитей и обеднить историю, выкинув из нее все то, что убитые могли бы совершить. И совсем необязательно, что тот, кто принял такое решение, был самовлюбленным извращенцем; скорее вождем, трибуном, который произносил пламенные речи и убивал во имя некоего бога или народа, некой беспощадной высшей истины, достойной, как и все высшие истины, величайших жертв.
Какое щемящее чувство смотреть всем этим людям в глаза, радоваться вместе с ними или страдать, теперь, спустя много лет, видеть эти переживания в контексте истории, в обратной перспективе знания о тех временах и событиях, которым мы сегодня располагаем. Вот снимок: счастливая улыбка на лице, воздетые руки — Гитлер сразу после подписания Пакта Молотова-Риббентропа. Боже мой, какая искренняя радость, и этот жест такой непринужденный — мы и сами часто взмахиваем руками, когда нам что-то удается, когда выходим победителями в очередной схватке с жизнью. Сколь естественно он выглядит в это мгновение, застывшее в серебре, — нормальный парень, так и хочется похлопать по плечу. Замышлял ли он уже тогда великую бойню, прикидывал ли, сколько оборванных нитей потребует его блестящий план, призванный осчастливить один народ за счет других? А может, он и сам в ту пору еще не знал, куда заведет его успех; быть может, чудовище в его душе тогда еще не проснулось.
Вот другой снимок: несметные толпы славящих его берлинцев, когда он возвращается с очередной победой, захватив Чехословакию, а может, Австрию; под снимком подпись: «По пути его приветствовали миллионы людей».
Это из них склепали ту машину, они были ее шестеренками, пружинами, осями, это их рук дело, и теперь их обязанность — помнить; им, их детям, внукам и еще многим поколениям придется каждый день каяться, предостерегая других, — чтобы время ничего не стерло из памяти. Вопреки желанию некоторых, нельзя забывать, ведь мы, люди, весьма склонны помалкивать, страшиться, мыслить цифрами, оправдывать средства целью, сами мы неохотно мочим руки в крови, но если кто-то делает это от нашего имени, отводим взгляд или одобрительно вопим, увлеченные идеей так называемого общего блага — утопией, отменной почвой для преступлений.
Что я чувствую, когда смотрю на эти снимки, на безмолвные горделивые лица преступников, погрузивших мир в хаос? Жалость, печаль, отвращение, а может, всего понемногу, в зависимости от снимка? И не следует ли из всего этого тоскливый вывод, что все зря, бессмысленно, если мы способны на такое? Но есть одно чувство, которое преобладает во мне и которого я боюсь как огня, потому что оно — причина всякого зла, это оно порождает демонов. Чувство это — ярость. Слепая ярость.
Сама смерть меня не пугает. Она неотвратима, поэтому нет смысла бояться, единственное, что остается, — приготовиться к ней, жить по-человечески и ждать, когда она придет и задует меня, как свечу, как Павлика на свежевспаханном поле или моего деда. Нетрудно ее принять, если она является на исходе жизни, сметает с поверхности земли лица, покрытые морщинами, и тела, измученные болью. Старость страшнее смерти, особенно печальная старость. Это расплата за грех убожества, за то, что не желали видеть дальше своего носа, это годы в камере смертника, когда разрешено смотреть только вперед, думать только о казни. Те, кто жил достойно, могут на старости лет оглянуться назад, испытать благодать смирения, гармонию с миром и его циклами. Но такую старость надо заслужить.
Смерть страшна, когда является раньше срока, когда отбирает жизнь, прежде чем мы успеваем ею насладиться, прежде чем распознаем ее вкус, либо в тот самый момент, когда мы только-только ее распробовали и пребываем в убеждении, что впереди полно времени. Ужасает смерть несправедливая, будто полоснувшая бритвой исподтишка, — такое отбивает охоту верить в Бога, в глубинный смысл происходящего. Это наказание без вины, неразборчивый меч варвара. Детей в моей больнице приканчивает Бог-зверь, Бог без милосердия, палач по призванию. Тебя забрал Бог — серийный убийца, украшающий свои часовни кусками разорванных тел…
Стараюсь подавить мою личную боль, претензии к жизни, отобравшей Тебя. Ничего не дается просто так, за все приходится бороться, а каждая утрата велит отправляться на новые поиски. Ведь все-таки у меня есть жизнь, значит, я могу идти вперед, и еще много всякого может случиться, но у Тебя нет ничего, Тебе уже нечего искать. Твоя красота — теперь лишь гниющее мясо, Твое тело питает корни травы, а от Твоей прекрасной души остался лишь нечеткий отпечаток в памяти людей, и время этот отпечаток медленно, усердно стирает. Измаил вытирает отравленный меч, и я почти разделяю его радость при виде