обратно подобру-поздорову, то будет награжден по заслугам и даже получит отпускную на волю. Сколько причин для сметливого старика служить и прямить Маргарите Савишне, и какое обширное поле для его небескорыстной расчетливости!
Из одного уездного города той же губернии, в которой Маргарита Савишна пребывала здраво (говоря поэтическим языком Тредьяковского), получила она от сына своего письмо следующего содержания:
«Дражайшая родительница! Милостивая государыня, матушка Маргарита Савишна!
Еще я странствую под отечественным небом, в нежных объятиях сладостного воздуха родины, хотя и совершил уже значительный переезд, а именно почти шестьдесят верст от колыбели лучших дней моей жизни и свидетеля первых моих восторгов, села Закурихина. Благословляю сей мирный приют моего детства и посвящаю ему от сердца капли благородных слез!.. Оставляю на минуту перо… Сердце мое сжалось: какая-то мрачная тоска завивается в нем… и письмо сие, омытое моими слезами… Но поглощу в себе сие чувство безотрадной грусти и стану продолжать далее.
Мы выехали из Закурихина под благоприятнейшими предвестиями: солнце текло по небесному пути своему, птички пели по рощам, бабочки порхали по лугам. Дорогою встречались нам интересные крестьянки в изорванных сарафанах, как толпа фараонитов, с граблями на плечах и с громкими звуками национальных песен, сладостных в своей дикости… Природа неизмеримо глубокая и вечно юная! благоговею пред тобою!..
Вечером мы приехали в городок *** — не хочу назвать его по имени, чтобы доставить будущим моим читателям удовольствие догадываться. Жалостная группа бедных ребятишек окружила нашу коляску и с криком просила подаяния. Осушив платком слезу душевного участия, выкатившуюся из глаз моих, я вынул кошелек и роздал им все мелкое серебро, которое имел при себе.
Добрый верный мой Сысоевич Чучин сообщил мне благую мысль, с которою я тогда же согласился. Он сказал мне, что, прежде нежели я увижу страны далекие, чуждые, мне должно покороче познакомиться с моим отечеством. Мысльпревосходная! Добрый, добрый Сысоевич! будь по совету твоему! — Россия! отечество! тебе первый вздох благодарного сыновнего сердца!.. Хочу проникнуть в самые тончайшие фибры, бьющиеся в груди твоей, и остаюсь в городке *** по крайней мере на две недели.
Не беспокойтесь же обо мне: еще меня лелеет атмосфера родины. Посылаю вам вздох и слезу прощения.
Ваш всепокорнейший слуга и сын,
Валерий Вышеглядов».
Вместе с сим письмом Маргарита Савишна получила донесение Ментора Сысоевича Чучина, который уведомлял госпожу свою весьма подробно и поименно о городе, улице и доме, где путешественники наши остановились, и заключил отчет свой сею успокоительною фразой: «При его благородии Валерии Терентьевиче, а так равно при экипаже и поклаже все обстоит благополучно».
Прямодушный повествователь приключений Валерия Терентьевича Вышеглядова и дядьки его, Трофима Чучина, я не скрою от читателей моих истинной причины, внушившей сему последнему ту патриотическую мысль, которую сообщил он юному своему Телемаку. Сысоевич, как выше сказано, одарен был редкою сметливостию, особливо в тех случаях, которые могли наполнить деньгами карманы его поношенного сюртука, сшитого из синего домашнего сукна. Он тотчас смекнул, что за границею, по незнанию чужеземных языков, должен он будет поневоле передать все денежные сделки в руки своего барина; притом же, что выторгуешь в Немечине (так называл он все чужие края)? Он слыхал, что там не торгуются, не то что у нас, особливо в уездных городках. Следствием этого умного соображения было твердое намерение удержать сколько можно долее господина своего в Русском царстве, и лучше всего на родине, т. е. в той губернии, где он родился, и в соседних с нею. Там нравы жителей и цены припасов были совершенно известны Сысоевичу; там мог он торговаться вволю и, по словам его, зашибить копейку. Но Сысоевич знал, что хотя он и облечен был в почетное звание барского дядьки, однако же не мог действовать самовластно; знал также, с которой стороны можно было подъехать к молодому его господину — со стороны чувства, истинного или ложного все равно, лишь бы тут была тень чувства. Еще на первом переезде Сысоевич, сидя в коляске подле Валерия Терентьевича, повел речь стороною, что Лукерья Минишна, нянька Валериева, горевала об отъезде своего вскормленника, а пуще всего о том, что он ехал к нехристам, не наглядевшись прежде света божьего на святой Руси, между православными. К этому Сысоевич прибавил и свое замечание, вставленное как бы невзначай, что русскому дворянину гораздо нужнее и полезнее знать свой родимый край, нежели то, что делается у немцев и французов. Каковы ни были тайные побуждения Трофима Чучина, но мы должны сознаться, что мысль его в основании своем была справедлива. Сила его логики убедила Валерия Терентьевича, и доказательством сего убеждения служит предположенное им двухнедельное пребывание в уездном городке, которого имя скрыл он с столь замысловатою целью в письме к своей матери.
Сысоевич того только и ждал. Едва въехали они в город, как сей неутомимый человек выскочил из коляски и пустился из двора во двор по ветхим домикам, стоявшим почти у самого въезда в непоказный городок. Вы легко отгадаете, зачем он пустился; а если нет, то, по обязанности верного историка, я скажу вам, что Трофим Чучин хотел отыскать в обывательских домишках квартиру поуютнее и подешевле. Это удалось ему вполне. Он нанял за самую сходную цену две отдельные комнатки в доме вдовы дьяконицы и просвирни. Поклажа была мигом выгружена, коляска подкачена под соломенный навес и Телемак-Валерий с Ментором Сысоевичем водворились в новом своем жилище.
Увы! расчетливый и благоразумный Ментор не предвидел, что жилище сие будет истинным островом Калипсы для юного спутника его! У просвирни была дочь Малаша, девушка лет шестнадцати, стройненькая, смазливенькая, белокуренькая резвушка, с личиком полным, белым и румяным, как свежий персик, манящий жадные взоры лакомого зрителя. Малаша жила с матерью своею через сени от комнат Валериевых… Молодые люди встретились впервые в сенях, поклонились друг другу, стыдливо усмехнулись, покраснели — и сердца их сильно забились; а от чего? сами они не могли понять. Окна Валериевой спальни были прямо в огород просвирнин. Малаша поминутно туда выпархивала с легкостию птички то сорвать петрушки, то прополоть гряду с капустой, то полить любимые свои цветочки. Валерий безотходно сидел у окна. Глаза их всякой раз невольно встречались — и опять он и она усмехались стыдливо, и опять краснели, и опять сердца их бились, как будто хотели выскочить. Что это? любовь? — Да, любовь: первая любовь двух юных сердец, о которой Валерий так много начитался.
Наконец Валерий не мог долее сносить полноты своего сердца. Ему становилось душно, голова его горела, глаза покрывались какою-то теплою влагой при одном взгляде на Малашу. «Мелания! прелестная Мелания!» — вскричал он однажды, как бы в забытьи, и мигом очутился в огороде. Подошел к красавице, хотел высказать ей все, что чувствовал — и вдруг смутился, оробел и мог только сквозь зубы пролепетать: «У вас на зиму много будет капусты…»
— Много, сударь, слава богу! — отвечала Малаша, нисколько не смешавшись. — Да и не одной капусты: посмотрите, сколько моркови, репы, луку…
— Ах! лук выедает мне глаза! — жалобно проговорил Валерий. — Я от него всегда плачу… — И слезы в самом деле навернулись у него на глазах.
— Ништо! — возразила девушка, — не кушайте сырого.
— Ах! я не ем… Я теперь ничего не ем! — вскричал Валерий в каком-то самозабвении.
— Ахти! ужли нездоровы? Не сглазил ли кто?
— Ты, ты меня сглазила, милая, прелестная Мелания!
— Я? Упаси господи! Да с чего мне? У меня же и глаз не черный.
— Так! Эти голубые глаза, эти небесные очи обворожили мое сердце…
— Вот что! — протяжно и вполголоса промолвила девушка, у которой светлая мысль промелькнула в голове, и глаза ее невольно потупились в землю.
— Мелания! милая, несравненная Мелания! ангел красоты и невинности! — восклицал Валерий, более и более усиливая голос и почти не помня себя.
— Потише, сударь; бога ради, потише! Матушка услышит, либо кто посторонний, тогда мне беда.
— Что мне в том! Пусть слышит меня целый мир! Пусть само небо внемлет моим клятвам! Я твой, навеки твой!