изготовился произнести политический спич. Но Распутин остановил его своим характерным жестом: ладонью вперед, как бы «защищаясь» от своего собеседника:
— Милай, ты не шуми. Мы люди темные, политике не обучены. Но и о Расее тоже радеем.
Шульгин поперхнулся: старец как будто читал его мысли.
— Молчи, милай, молчи, — повторил Распутин. — Вот, чайку испей с вареньицем. Доброе оно, брусничное. Баба моя, жонка, значит, собирала.
Шульгин, опешивший от столь неожиданной встречи — ну как же, златоуста отвергли, — послушно принял поданный прислугой граненый стакан, уютно уместившийся в тяжелом серебряном подстаканнике.
— Вот вы, господа столичные, — отхлебнув кипятка, продолжил свой монолог Распутин, — все знаете, все умеете. (Шульгин отрицательно покачал головой.) Не спорь!.. Одного только не знаете, что ждет мужика, не можете предсказать, чем обернутся для него ваши шахер-махеры.
Секунда молчания.
— Да что мужик! Вы, молодцы, о себе-то ничего не знаете! Вот ты… (Шульгин напрягся.) Как, говоришь, тебя зовут? Василий Витальевич… Хорошо… Вижу, Вася, что по делам тебе и воздастся. Жизнь твоя, что горный ручей, течь будет извилисто: меж камней и корней. Испытаешь много, много найдешь, но и потеряешь немало. Отцовской избы долго не увидишь, силой вернут тебя на родную сторонку, здесь и умрешь. Будут имя твое всуе вспоминать, но… зерна от плевел все же отделят, и вернется к тебе все утраченное.
Шульгин, забыв про чай и свои «прожекты», вперившись взглядом в Распутина, не смел произнести ни слова.
Шульгин прожил девяносто восемь лет (своеобразный рекорд для российских политиков), но до конца дней своих сохранил ясность ума. На его долю пришлось столько событий, что хватило бы на несколько приключенческих романов. Он принял документ об отречении императора от престола, хлебнул лиха в годы гражданской войны, эмигрировав, тайно посетил большевистскую Россию и выпустил несколько книг о своих нелегальных путешествиях. В 1945 году чекисты арестовали его, уже достаточно пожилого человека, в Югославии и на долгие десять лет отправили «валить лес» в мордовские лагеря. Остаток дней своих он посвятил мемуарам, но воспоминания его были опубликованы лишь через два десятка лет после смерти.
Александр Дмитриевич Протопопов — юркий и шустрый, как ирландский сеттер, — крутился вокруг Распутина беспрестанно, всем своим видом давая понять, что кровно заинтересован в дружбе со старцем. Григорий Ефимович не чурался общества Протопопова, как, впрочем, и знакомств с другими личностями, которые при всем своем желании не могли скрыть стремления использовать дружбу с Распутиным в своих корыстных целях. С Протопоповым Григорий общался еще и потому, что чувствовал в нем неординарную личность: в его противоречивой натуре переплелись взаимоисключающие мотивы — смелость и нерешительность, доброта и жестокость, верность и патологическая подозрительность.
И Протопопова Григорий Ефимович не обошел своим вниманием: практически при каждой встрече он пророчески предвещал ему то служебные неурядицы (в министерстве внутренних дел), то семейные дрязги (скандалы, устраиваемые женой, уже стали притчей во языцех для многочисленной протопоповской родни), то тяжелые душевные срывы (Протопопов неоднократно посещал частную клинику тибетского целителя Жамсарана Бадмаева). Распутин своим умом дошел до понимания двойственности натуры Протопопова; тот то требовал от старца протекции в царской семье, то в открытую рассуждал о необходимости «ограничить влияние Григория на императорскую фамилию». Подобная игра в двойные стандарты долго продолжаться не могла. Распутин поставил точку в отношениях с неблагодарным министром и политиком решительно и бескомпромиссно. Как-то раз в один из теплых весенних вечеров, во время не очень шумного застолья Григорий Ефимович, ведя глазами по немногочисленной ватаге гостей, остановил свой взгляд на захмелевшем Протопопове:
— Что же ты, пес паршивый, ешь, пьешь у меня и сам же архаровцев своих заставляешь статейки скабрезные про меня строчить.
— Неправда ваша, Григорий Ефимович.
— Что? Не так, говоришь? Неправда, говоришь?.. А третьего дня…
(В одном столичном малочитаемом издании появилась очередная, посвященная похождениям старца статья, подписанная псевдонимом.)
— Это без моего ведома, Григорий Ефимович, — Протопопов развел руками, — разве за всеми уследишь?
Распутин набычился, гости притихли, ожидая неминуемой развязки.
— Видел я, Саша, — Распутин прикрыл глаза рукой, — венец терновый над твои челом; кровь видел, шмели жалят. Темнота все накрыла… и мрак, мрак!.. — Григорий сорвался в крик.
В комнате воцарилась полная тишина: никто не осмелился даже шевельнуть пальцем.
— Смерть твоя тобой порождена… Чрез ложь свою, насилие и погибнешь… — Распутин откинулся на спинку стула.
Еще секунда, и старец погрузился в глубокий сон. Через двадцать минут гости разошлись, последним ушел Протопопов. Когда он выходил, Распутин неожиданно открыл глаза и быстро перекрестил его.
Ровно через два с половиной года, в октябре 1918-го, бывший министр внутренних дел был расстрелян по приговору Советской власти. Говорят, что судили его именно те, кого еще недавно арестовывали по прямому указанию Протопопова.
Болезненное падение с заоблачных вершин на бренную землю Григорий Распутин обещал и извечным своим оппонентам — упомянутым уже В. А. Маклакову, Г. Щегловитову и А. Н. Хвостову.
— Не видать вам, братья, кущ небесных… Ждут вас тяготы неземные и смерть лютая… Воздадут вам за мои горести… По делам вашим и… — Возгласы эти сопровождали каждую, порой случайную встречу старца с могущественными министрами.
И действительно, все трое погибли в подвалах Лубянки в 1918 году.
И еще одно историческое лицо — директор департамента полиции Степан Белецкий. На первый взгляд он напоминал невыспавшегося бульдога, недоверчиво взирающего на мир сквозь щелки глаз. От его фигуры веяло чем-то недобрым, неискренним; казалось, что пиджак, ловко охвативший его мощные плечи, с трудом сдерживает тугую плоть, способную вырваться из очерченных портным швов и заполнить собой все окружающее пространство. Белецкий всегда расценивал Распутина как собственного врага, вынашивая планы ликвидации старца — и морально, и физически. И в то же время мог запросто позволить себе нежданно заявиться к нему на Гороховую в гости. Не вникая в подробности интриг вокруг своего имени, Григорий Ефимович оставался радушен и откровенен ко всем и со всеми. Откровенность эта многим приходилась не по душе, но распутинская прозорливость вызывала живой интерес у всех, даже у таких скептиков, как Степан Белецкий.
— Знаю, Степа, что за порядком блюдешь. Богоугодное это дело… Но не ведаешь, наверное, что червячок твое яблоко точит…
Белецкий заиграл желваками, занервничал. Уже месяца два, как из его ведомства происходила серьезная утечка информации: ряд осведомителей «вышли из игры» и пропали без вести; две облавы, с такой тщательностью подготовленные, завершились ничем; двум транспортам с оружием и нелегальной литературой удалось проскользнуть из-за границы мимо расставленных полицейских и пограничных засад. Кто-то предупреждал о готовящихся операциях, но кто и как? Уж не об этом ли старец?
— Ты, Распутин, не юли, не ходи вокруг да около… Ты конкретно.
— Конкретно, это ты, Степа, можешь. Ты — большой человек, тебе и карты в руки. Но особо не размахивай, не зарывайся… Артель твоя скоро прикажет долго жить. Понял? Ась?
— Слушай, ты! — Белецкий закипал. — Ты мне зубы не заговаривай. Что ты мне отходную поешь, я тебя еще переживу.
Распутин скромно пожал плечами:
— На все воля Божья. Но чую я, что нам обоим предстоит принять смерть лютую.
Белецкий сжал огромные кулаки:
— Не знаю, как тебе, но я еще пожить хочу.
— Еще раз скажу, — Распутин отвел взгляд в сторону, — на все воля Божья…