«После всего» — одна из самых грустных книг в нашей зарубежной поэзии, которую нельзя читать без волнения.
Это — как бы запись, человеческий документ, повесть о суровой прозе эмигрантской жизни, о беспощадном крушении надежд, о всем том, чего хотели бы и чего не имели люди эмигрантского поколения, о безвыходности, о любви, о горе, о смерти, которая близка, которую ничем нельзя отстранить — и, быть может, даже и отстранять не за чем.
Я сказал: «человеческий документ», но стихи Кнорринг никак не походят на тот специальный, нарочито-заданный себе жанр «исповеди», которым увлекались перед войной многие иностранные и некоторые русские поэты и писатели.
Кнорринг отнюдь не ставила себе задачей литературную исповедь, она жила стихами, поэзия была для нее единственной возможностью объяснить себе происходящее с нею и с другими. Говоря о себе, о своем, она чувствовала и стремилась осознать то же самое, что стремились преодолеть люди ее трагического поколения, безнадежно-обреченного, как и она.
Кнорринг была в самом деле искренна, а не старалась показать искренность, как некоторые другие литераторы, и эта искренность определяла для нее содержание ее поэзии.
Кнорринг не была сильной, действенной натурой (— да и как она могла стать действенной при такой болезни?), не ставила себе целью разрешение каких-либо особых формальных задач в поэзии, довольствовалась средней стихотворной техникой своей эпохи, но голосом — музыкальным, ритмичным, несколько приглушенным, сумела сказать по-своему о том, что было для нее самым важным и главным, с благородной ясностью и с подкупающей простотой.
Борис Дикой
Борис Дикой, — настоящая его фамилия — Вильде, стал постоянным участником монпарнасских бесед.
Бывают люди, которые, входя в литературные круги, принимая деятельное участие в жизни какого- либо литературного поколения и, почти не выразив себя в литературе, остаются тем не менее характерными персонажами данной эпохи.
Борис Дикой был «около литературы», хотя сам писал стихи, рассказы и критические заметки. Но он сам не придавал особого значения своим писаньям. Главным для него — являлась воля выявить себя в соответствии с тем кругом идей, которые он разделял: он хотел быть «человеком тридцатых годов», выразителем жизненной темы своего поколения, но без «упадочничества», без «капитуляции перед миром».
Его появление на Монпарнасе в начале тридцатых годов вызвало даже некоторое беспокойство: — кто он, откуда? Оказалось, что из писателей Дикого знал Андре Жид, с которым Дикой, великолепно владевший немецким языком, объяснялся по-немецки, и работал по каким-то философским вопросам.
Затем узнали, что у себя на родине Дикой был замешан в политический заговор в пользу автономии ливов, сидел в тюрьме и был выслан за границу; что заграницей, в Германии, он тоже имел неприятности — вел пропаганду против нацизма и тоже был выслан. Этот «авантюризм» конечно возвысил Дикого в глазах многих «монпарнасцев», для которых действие как раз являлось резким противолопожением их несколько пассивной созерцательности.
Дикой писал в «Нови» (толстый журнал, издававшийся в Прибалтике), — и был принят в «Числа». Скоро он сделался своим на Монпарнасе, подружился со многими.
В наружности его было что-то привлекавшее к нему симпатии, — вероятно его взгляд — светлый, глубокий, и его мягкая и ласковая улыбка. У Дикого была еще одна особенность: как-то само собой он становился предводителем и, в случае нужды, постоянным председателем на различных собеседованиях; в его натуре, несмотря на доброту и мягкость, была какая-то особая сила, помимо желания, делавшая его вождем. И, наряду с обычным для русского молодого человека романтизмом и даже мечтательностью, в нем порой прорывалась иная нота — увлечение реальной опасностью, настоящим риском.