Поэзия Гиппиус остра, индивидуальна, интеллектуальна. В ней много чувства — сконцентрированного, сжатого, скрытого под броней кажущейся холодности, много иронии, иногда даже с оттенком вызова.
«Гиппиусовские» соединения прилагательных, ее декадентские сюжеты — змеи, уродцы, колдования, в сочетании с отвлеченными идеями, порой — гражданские мотивы (например, известное ее стихотворение: «Звени, звени, кольцо кандальное»), большая волевая устремленность, отточенность внешней формы — характерны для поэзии Гиппиус в России.
После революции, минуя период «гневных», порой «мстящих» стихов, (тема о России, скорбь о том, что с нею сделали, пророчество о ее будущих судьбах до конца была близка Гиппиус) она, как поэт, проходит новый искус.
В книге «Сияния», изданной в Париже в 1938 году, стихи Гиппиус становятся сдержанными, лишенными прежних декадентских эффектов, глубокими, грустными. Ее новые интонации подлинны, человечны, в них много примиренности и истинной мудрости.
Я не могу подробно останавливаться здесь на поэзии Гиппиус, но, вспоминая поэта, нельзя не начать с его стихов.
Гиппиус редко читала свои стихи: иногда у себя на «воскресеньях» или в «Зеленой Лампе» где, время от времени, по желанию поэтов, «Зеленая Лампа», оставляя свои беседы о «главном и важном», устраивала вечер стихов. Мережковские принимали это «новшество» скрепя сердце; Гиппиус как-то написала очень остроумное стихотворение об одном из таких вечеров:
«Какой мерой поэтов мерить?».
З. Гиппиус принадлежала к поэтам-одиночкам. Она была сосредоточена на своем и, как ни странно для такого поэта, плохо разбиралась в чужих стихах, ища в них подобия «своего», а если этого не было, оставалась холодной.
Более того, ошибки Гиппиус в оценках некоторых поэтов бывали порой просто необъяснимы. Так, например, она никак не могла принять поэзии Иннокентия Анненского и удивлялась искренне: «Что вы в нем находите?».
Она редко говорила с поэтами, посетителями ее «воскресений», о стихах и никогда не говорила о стихотворной технике.
Она не хотела, да, вероятно, и не смогла бы стать поэтическим «мэтром», обучающим молодежь тайнам стихосложения, как Гумилев или Ходасевич.
Говоря о поэзии, о вопросах, связанных с творчеством, Гиппиус всегда настаивала на необходимости постоянно расширять свой кругозор, иметь, помимо литературных интересов, «общие идеи», т. е. интересоваться духовными, жизненными и политическими вопросами. Она помогла многим представителям «младшего поколения» в смысле сформирования их личности (а личность выражается в поэзии) и это было полезнее для них, чем заботы о приемах стихосложения.
З. Н. Гиппиус была чрезвычайно умна; она с удивительной легкостью проникала в самую суть каждого нового учения, сразу отделяла главное от второстепенного. Она была ценнейшим собеседником и замечательно писала письма. Она любила и умела писать, касаясь всегда самых острых и разнообразных вопросов. За годы жизни в эмиграции она написала вероятно больше тысячи писем — следовало бы постараться собрать и издать ее письма.
Остроумные, порой убийственно-злые определения Гиппиус, ее словечки вроде: «Ягненок подколодный» немедленно становились известны всему русскому литературному Парижу.
Критика Антона Крайнего (псевдоним Гиппиус) была остра, беспощадно зла, смела до дерзости, остроумна и идейна. «Крайний» боролся за свои идеи и за идеи Мережковского, расправлялся со своими идейными врагами, ратовал «за самое главное» в плане эстетическом, в плане духовном, в области политической и общественной.
Немногие в эмиграции были способны вести спор с Крайним на его уровне; он не считался ни с какими авторитетами, ни с какими именами, поэтому в эмигрантских журналах и газетах для Крайнего очень скоро не стало места.
«Пусть уж лучше напишет об X кто-нибудь другой, а не «Антон», иначе X может очень на нас обидеться», — рассуждали редакторы.
И до сих пор еще, после смерти Гиппиус, некоторые живые не могут простить мертвой ее манеры: «Говорю, что думаю».
Во время публичных прений в «Зеленой Лампе» Гиппиус любила с места подавать реплики. На этой почве у нее постоянно возникал спор с Мережковским — к удовольствию публики.
Этот спор легко можно было принять за подготовленный заранее прием, но я думаю, такое объяснение было бы не правильным. Устремленные к общей цели, озабоченные поисками пути к ней, Мережковский и Гиппиус и дома были способны «сражаться» друг с другом по идейным вопросам. Несмотря на свой почтенный возраст, они сохранили способность увлекаться и переживать, как молодые люди. В них вообще было очень много энергии и какой-то неувядаемой жизненной силы.
У меня сохранилось впечатление, что Гиппиус больше интересовалась «человеком вообще», чем каждым отдельным из людей, бывавших у нее на «воскресеньях». Ее влекло любопытство рассмотреть и понять, чем человек жив, какое у него «кредо», что в нем наиболее подлинно.
Насколько я знаю, интерес к молодежи у Гиппиус был всегда. В Петербурге у нее так же собирались тогдашние «молодые» — Блок, Белый, совсем еще юный Гумилев.
После Блока и Белого эмигрантские молодые писатели и поэты должны были казаться Гиппиус не столь уж сложными для ее расшифровки. Но, с другой стороны, думаю, некоторые из подлежавших расшифровке принимали такие беседы, как известный стиль салона Мережковских и «открывали свое внутреннее» лишь постольку, поскольку это требовалось в данный момент тем же стилем.
Сказанное не исключает и того, что, с течением времени, у некоторых участников воскресных собраний установились с Мережковскими более серьезные отношения.
Верила ли сама Гиппиус так, как, несомненно, верил Мережковский, в бессмертие души, в «метафизику», и в Бога — в то, о чем она говорила всю свою жизнь?
У Мережковского постоянно бывали прорывы в области интуитивного восприятия, тогда как по складу своего ума Гиппиус была рационалисткой.
Судьбой ей было отказано в тех интуитивных состояниях, которые знал, например, Блок, — в состояниях, может быть, даже не «умных» с точки зрения интеллекта.
«Невозможно сказать, — пишет З. Гиппиус в своей статье «Мой лунный друг», — чтобы он (Блок) не имел отношения к реальности; еще менее, что он «не умен». А между тем всё, называемое нами философией, логикой, метафизикой, отскакивало от него, не прилагалось к нему».
«Словесная легкость», с которой, по ощущению Блока, Гиппиус могла говорить о самом «несказанном», о чем вообще нельзя нарушать молчание, неминуемо должна была заставлять Блока внутренне сжиматься при таких разговорах.
Возможно, что сама Гиппиус знала о своей ограниченности в этой области и не поэтому ли так легко она уступала «последнее слово» Мережковскому?
Несмотря на весь свой блеск и остроту, несмотря на уверенность в целостности своего мировоззрения (эта уверенность, вероятнее всего, была лишь известной позой) в Гиппиус иногда чувствовалось сознание безысходности, невозможности достичь, несмотря на то, что она, казалось бы, была даже лучше, чем Мережковский, способна понимать и оценивать.
«Хочу того, чего нет на свете» — изречение Гиппиус вовсе не было только декадентской позой. Она искала какого-то особого состояния или особой степени сознания, для определения которых у нее еще не было ни слов, ни форм.
Есть два возможных пути для человека, вступившего в «запретный круг духов», т. е. в то или иное отношение к духовным реальностям.
Первый исход — редчайший, состоит в возможности прорваться через всю область личного, эротического, земного и интеллектуально-земного, т. е. умственно-усложненного, в область Высших Образов, как, например, Гёте во второй части Фауста. Творчество тогда преображает личное и становится всеобъемлющим, всечеловеческим.