пост в профсоюзе. И попадал: нам выдали бесплатные путевки на море в спортлагерь.
Виктор Анатольевич увлекался (в основном водкой совместно с хохлом, напившись, Виктор Анатольич пел, а хохла рвало – они дружили), как профорг курса (понятно, что такое? лень объяснять) прославился сбором денег на моментальную лотерею – время, когда Москву, народ накрывали увлечения новыми, идиотскими товарами: медными браслетами, лечившими все, электронными часами, певшими разные мелодии, моментальными лотереями – стереть монеткой «защитный слой», откроются картинки и, если совпадут три картинки из шести, ты выиграл! – автомобиль, магнитофон, телевизор, аудиокассету или видео, то же самое – курс сдал деньги на триста билетов – Виктор Анатольич стер за ночь все, начав со своих и не сдержавшись. Выиграл две видеокассеты и плейер, курсу доложил: собранные деньги украдены.
Я перебирал камешки – серые, сиреневые, ноздреватые, в синеватую крапинку, голубовато-розовые, с белыми прожилками, с металлическими серебряными вкраплениями, цвета сметаны, плоские, с ямками и выступами, я посмотрел на море: вода приближалась, вздымая грудь, словно на вдохе, вечером солнце высвечивало в волнах тропинку цвета неспелой рябины; глянул на берег: коряги, вымытые и высушенные до костной белизны и прочности, коровы, сцепившиеся рогами, свиньи на свалках поднимают морды – мутные глаза, горы с залысинами на вершинах – далеко видна сияющая цинковая крыша, пальцы черные от ежевики, в домик наш поселили идиота.
Однокурсник по фамилии Нинкин. Нинкин был «энтузиастом», я не люблю заемного, но в русском языке такого цензурного слова нет. Душно рядом с людьми, способными два часа спорить о жизни на глазах скучающих девушек, среди нормальной жратвы взять гитару, взглянуть на потолок и завыть: «А на- па-следок я скажу-у…», обсуждать прочитанное, ездить на экскурсию за свои деньги, затрагивать проблему исторической правды в разговоре с соседом по купе, делать замечания некультурным милиционерам и митингующим коммунистам, доказывать священнослужителям лживость и лицемерие христианского вероучения, доказывать атеистам существование Бога, привлекая для доказательства астрофизику, учить плачущих: покойнику на покрывало надо сейчас же насыпать землю крестом, а в ноги положить список усопших родственников – водку поставили в стаканчик? как нет?! несите и ставьте в угол! черный хлеб на стакан – и не забыть на сороковой день стакан вынести, дверь только закройте за собой, и водку вылить под дерево, только не на проезжую дорогу, есть надо строго в полночь, какие вилки – вилками нельзя! – что? что вот это?! – это же семечки! – грызть сейчас семечки, это все равно что плевать покойнику в глаза! Вот Нинкин такой. «Я тебе не дам взаймы потому, что ты просишь на водку, а не на хлеб!», и работал он в морге (чтоб что-то такое понять) – конечно, где же он еще мог работать? – в прошлом году наши видели его из окна, поезд полз вдоль Черного моря – Нинкин ждал на переезде в белой панаме, рюкзак за спиной – странствовал небось.
Отдыхали, «два бугая, слезьте с буя!», заходишь утром в море, на песчаном дне солнечные разводы, круглые и упругие, как кроватные пружины, и ты стоишь, словно по пояс в матрасе, цвета пыльной, комнатной зелени, оглядываясь на белые пуговицы медуз, веранды, обрызганные виноградными кистями, утесы с растрепанными вихрами зелени, небритые щеки скал, в них ударяет волна и откатывает, как огромный синий платок с рваной пенной бахромой, похожей на арабскую вязь, чайки тяжело бредут в вязком воздухе, расставив толстые крылья, словно несут коромысла, к вечеру наползают грязно-сиреневые тучи, и только одна сторона неба раскалена малиновой топкой солнца – Карюкин окапывал и удобрял двух теннисисток с московской пропиской, богатых дочерей, мы с хохлом били мух, гоняли в футбол и ныряли в море, исчезая, как только над лагерем: «Спортсмены третьего отряда! Ну-ка, кто больше всех поднимет двухпудовую гирю?!», – спали и кидали камешки. Из неспортсменок там встречались красавицы, но они или пропадали на ночь в автомобилях с местными базарной национальности и наутро показательно выпроваживались первым поездом домой или гуляли с ватерполистами.
Вечер за полтора дня до отъезда сложился успешно, начальник отряда по фамилии Жеволупов (прозвище Выключатель, тренировал женский футбол) выстроил и спросил: «Кто уже дежурил на кухне?», хохол профессионально отметил, что начальник пьян, и поднял лгущую руку, дав мне пример дерзости. Карюкин заметался, его замешательство было понято без ошибки, и Виктор Анатольич загремел на (предпоследние на море!) сутки чистить картошку и скрести копоть с бачков. Пытаясь скрыть свое отчаяние, он высовывался из мойки в белом грязном фартуке и показывал на мокрых пальцах, сколько ему досталось котлет, и обещал отдельно рассказать про поварих, а мы с хохлом получили наказ утром выступить на спасательной лодке дежурными на море (и купнуться можно, и девушек покатать, после обеда – свободен!) – пожрали и после дискотеки залегли спать – отбой, свет погас. И вдруг зажегся – посреди нашей комнаты чуть меньше пьяный Жеволупов: у вас все на месте? Да.
А кровать вот эта пустая? Это? Ну это Нинкин. А где он? Не знаем. (Идиот. Мог только очередь в столовой занимать на всех, спорил в очереди с парнем, получившим золотую медаль по философии из рук ректора.) Да прибежит он. Ладно. Ушел Жеволупов. Только спать, чуть пригрелись, опять свет – не пришел? Нет. Одевайтесь. Куда?! (Карюкину вставать в шесть утра!) Ваша комната идет со мной. Да за каким хреном?! Да за таким, что туда дальше вдоль берега вытащили утопленника какого-то. А из лагеря нет в кровати только вашего. За это утопленника понесете до машины, заодно посмотрим: ваш – не ваш.
Мы зевали, из коричневой «скорой помощи» подали носилки, мы шли за Жеволуповым по берегу. Да не холодно, встретить бы Нинкина. Ночь оказалась заполнена людьми. На ночном песке, я привык видеть его пустым – в двадцать три начальники отрядов разгоняли влюбленных спать, – лежали люди. Они лежали скопом, на одеялах, на тряпье, завернувшись в одеяла, тряпье, не разжигая огня, безмолвно, тихо пошевеливаясь, словно людей шевелил ветер – мы обходили их, как больных, мешки, рюкзаки, особо не вглядываясь – они здесь жили, этого мы не знали, куда шли, – в море переговаривалась и шлепала руками пара, и было не видать, в трусах или нет, но, конечно же, казалось, что бабы и без трусов – все вот это, песочная ночь, мешалось с тупым нашим походом, с бессонной тупостью, оставляющей в башке место только для одной-двух жвачек, что не хочется уезжать, быстро как кончилось, и особенно с тем, что уезжать уже послезавтра и ничего, что вот сейчас и что будет вот сейчас, уже не имеет значения – можно сказать: этого нет, всего этого. Мы остались в своих кроватях спать. Хоть идем куда-то. На юге это совсем другое дело, как верно заметила в ответственный момент девочка из наших лагерных знакомых, зашедшая в Москве продлить отношения – и это отношение продлилось ровно до этого замечания, после которого все увидели, что в одном ее глазу зияет слово «обязательства», а в другом слово «ответственность» – никто даже не пошел ее провожать. Сейчас преподает философию в университете.
Мы прошли километра полтора в темноте между скалами и водой, поднимаясь, спускаясь, тропинка между камней, и пришли, там жгли свет – от фонаря, наверное (я не помню), сидели на корточках люди, милиционер, доктор щупал. Как всегда бывает, народ расступился так, что всем хорошо стало видно. Баба лежала на спине, чуть раскинув руки, головой к берегу, будто загорала. На одной ноге висела резиновая тапочка-вьетнамка, зацепившись единственной целой лямкой меж пальцев. В раздельном купальнике, светлый и узор, верх разорван, и одна грудь наружу – ничего так, голая грудь, хотя лежа любая грудь так ничего, то есть смотрелась так, как грудь живой. За пояс зацепилось какое-то мокрое тряпье. Конечно, надо было смотреть в лицо, бывают в жизни такие случаи, когда настолько припирающее «надо», что твоими «хочется – нет» вытирают зад. Все равно придется. Лица там не осталось. Волосы длинные, космы остались, а из морды торчала красная и синяя шишка размером в полбуханки черного – когда баба умерла, вода ее подогнала к берегу и била о камень башкой, и башку раздуло на правую сторону, сожрав скулу, глаз, нос и сильно наехав на губы и все остальное – лоб еще кое-как устоял. Получилось удачно, на лицо можно не смотреть, раз его нет – я смотрел на голую грудь, как на живую, на живот, ноги, слушая, как официальные лица, как умственно отсталые подростки, нудят друг другу одно и то же, встанут, сядут, и заново: а кажется, она отдыхала с мужем, а на юг приехали после свадьбы, а там еще были какие-то художники, а собирались ее рисовать, а чего она пошла днем на скалу, а или они поссорились с мужем, а или там ее рисовали, а голова, наверно, закружилась, а нет и нет, а муж бегает по берегу ищет, а рыбак (сидел тут на камне) смотрит – кого-то там трет о камни? Они переступали, присаживались, подымались и еще нудили, словно ждали, что баба проснется и даст им на водку.
Хохол, ничего не делающий даром, отпятился подальше, снял кроссовку – и ласкал пальцем незримую болячку на ступне. Я задумался. Думать ночью тяжело, но я догадался: понесем-то, конечно, мы все без исключений, но кто будет «за руки за ноги» перекладывать на носилки? Те, кто окажется ближе, когда