журнал» поместил на развороте его «Большой лес». Я целыми днями сидел и смотрел на него. Не понимал, но чувствовал приятную озадаченность — чем-то он напоминал мне маму.
У меня не было выбора, пришлось взять на себя заботы о дедушке и о мастерской. Чем я и занимался целых десять лет.
Хотя деда через три года потерял.
Я купил для фирмы машину. Старый «вольво-комби». И о семейном ларце не забывал. Правда, если б не книги по искусству, смог бы, наверно, отложить туда и побольше денег, чем получилось. Книги по искусству стоят дорого, ненамного дешевле самих произведений искусства. А у меня набралось две тысячи томов по живописи и графике.
Плюс шесть томов Шопенгауэра.
Многие художники из окрестных городков были не прочь, чтобы я помогал им с продажей картин. Хотели выставки устраивать у меня в мастерской. Но я им отказывал, предпочитал подлинно безыскусные, писанные маслом картины, которыми снабжал меня один коммивояжер из Мальмё. По-настоящему плохая живопись искренна и подлинна совсем по-иному, нежели всерьез претендующее на художественность посредственное искусство. От графических листов, купленных матерью и дедом в Обществе содействия искусству, я тоже избавился.
Собственно говоря, и на аукционную выставку в Рюде я поехал ради книг по искусству. Ведь они могут всплыть где угодно. К примеру, трехтомный труд Бланта о Пуссене я приобрел на аукционе в Бремхульте, когда распродавали имущество некоего умершего школьного учителя.
~~~
Мы привыкли, что музыкальный магазин через улицу меняет владельцев. Год-два торговец кое-как перебивался, а потом всё — снимался с места, пусть кто другой счастья попытает. Приезжали-уезжали у нас на глазах. Музыка есть музыка, непостоянная она, переменчивая, нельзя на нее положиться. Мне было одиннадцать, когда магазин перешел к Линнатам. Его звали Андерс, но по-настоящему Анджей, в Швецию он попал ребенком, во время войны. Жену его звали Луиза, и она была в положении.
Высокий, рыжеволосый, Андерс играл на фортепиано; приехали они летом, и он частенько играл на одном из двух роялей, стоявших в магазине. Из открытых дверей лилась музыка, он пел «Толпу обманутых мужей» и популярные арии, и голос его словно заполнял собой всю равнину, от опушки леса до самого шоссе на том берегу озера.
Ребенок — Паула — родился в августе. На самом деле ее назвали Интела, Паулой она стала только через двенадцать лет. А фамилия ее была Линнат, хотя об этом никогда не говорили и не писали, никому в голову не приходило требовать, чтобы Паула еще и фамилию имела.
Здесь я буду называть ее Паулой, ведь теперь это настоящее ее имя.
Андерс Линнат давал уроки игры на фортепиано. «Губернская газета» напечатала интервью с ним. Музыке он учился в Копенгагене, Базеле и Риме и преподавал ради удовольствия. Ведь фактически он не педагог, а музыкант-исполнитель. На фотографии в газете он стоял возле рояля, с открытым ртом — видимо, пел. В одной руке скрипка, в другой — флейта. Постарался прихватить с собой на одну эту фотографию как можно больше музыки.
Ученики приезжали к нему из городков и фабричных поселков, разбросанных по здешней равнине. Когда шел урок, Андерс требовал в доме полной тишины. Поэтому его жена с Паулой на руках уходила к нам. И мы вдвоем — я и Паула — елозили по полу, я учил ее ходить, строил заковыристые домишки из обрезков реек и картона, а не то мы оба набивали полный рот опилок и выдували-выплевывали их друг на друга. Про то, что мне двенадцать, а она совсем крошка, мы вообще не думали, по крайней мере я не думал, мы веселились от души, самозабвенно, с увлечением, ни о чем особенно не задумываясь. Уже тогда голос у нее был неповторимый, если не сказать необычайный, — звонкий и сильный, как поперечная флейта с абсолютно чистым тоном. Не в пример другим малышам, она никогда не кричала, только мурлыкала, выводила трели да напевала, будто гаммы разучивала.
Мне так хотелось быть рядом с Паулой, что я разыскал мамину мандолину и пошел в музыкальный магазин, брать уроки. В притворном отчаянии отец Паулы рванул себя за всклокоченные рыжие волосы — он в жизни не держал в руках ничего столь смехотворного и противного здравому смыслу, как мандолина, однако потом все же вправду мне помог, показал приемы игры, сунул в руку медиатор и научил исполнять тремоло.
Я умею играть на мандолине «О sole mio». И иногда играю.
Конечно, нельзя сказать, что мы росли вместе, но благодаря Пауле я обрел новое детство, и оно было реальнее, подлиннее первого. Прежде нас как бы не существовало, вдвоем мы явили собой нечто совершенно новое — клоунскую пару, или тайное общество, или попросту брата и сестру. Я соорудил кукольный театр. И мы придумывали все новые спектакли с участием Арлекина, Коломбины, Панталоне и Пульчинеллы.
Когда мы начали вести разговоры? Что она мне сказала в самый первый раз?
Не помню. Мне кажется, мы всегда болтали между собой, шептались, ссорились, и первые свои слова она наверняка переняла у меня и мне же адресовала. Может статься, это была фраза: «Пока смерть не разлучит нас, Арлекин». Утром, перед школой, я непременно на минутку забегал к Пауле, а после обеда, когда я возвращался из школы, она ждала, стоя у нашей витрины с писанными маслом картинами или сидя на качелях, которые я подвесил для нее на грушевом дереве у нас во дворе.
Отец начал учить ее музыке, как только она смогла держать в руках флейту-пикколо и усидеть какое- то время за фортепиано. Когда ей сравнялось три года, они вдвоем играли ля-минорную сонату Шуберта, Паула — партию фортепиано, а он — партию виолончели, зажав инструмент меж крепких ляжек. Это было их первое выступление. Публику изображали мы: моя мама, дедушка, я и мама Паулы, а потом все вместе пили у них на кухне чай с пирожными.
Часто Андерс приходил за ней, как раз когда мы строили шалаш или снежную крепость либо когда я рассказывал ей страшную сказку, — занятия музыкой были важнее всего, и тогда я сидел на фортепианном табурете в углу магазина, слушая арпеджио, гаммы и полный набор этюдов Клементи и Крамера. Терпеливым Андерса не назовешь, он кричал, злился и словно бы вечно куда-то спешил, торопил ее, подстегивал, будто за несколько месяцев или максимум за год-другой хотел научить дочку всему, что должен уметь зрелый профессиональный музыкант.
И спешка оказалась вполне оправданной. Когда мне сравнялось шестнадцать, а Пауле, стало быть, пять, он пропал. Да-да, именно пропал. Однажды апрельским утром уехал на автобусе в город, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. А ведь он всего-навсего собирался отремонтировать вставные зубы. Мать Паулы заявила о его исчезновении в полицию, и в течение нескольких дней мы слышали по радио объявления о розыске, прямо перед вечерним выпуском новостей. К зубному врачу он вообще не заходил. И мать Паулы сказала, что в конце концов он наверняка объявится, с трещиной во вставной челюсти особо не разгуляешься.
Не знаю, тосковала ли Паула по отцу. Мы никогда о нем не говорили. Она продолжала упражняться на фортепиано, будто отец по-прежнему стоял у нее за спиной и отстукивал такт ей по темечку. А я сидел на табурете возле шкафа с нотами и песенниками.
Не знаю я и о том, тосковала ли по нем мать Паулы. Она частенько толковала о страшной пустоте. О том, как ужасно быть брошенной на произвол судьбы. О пугающей неуверенности. Но с ней невозможно было знать наверняка, когда она искренна, а когда фальшивит, она ведь и сама не знала. Они с моей мамой обменивались еженедельниками. «Шведским женским журналом» и «Новостями недели». Мне кажется, она надеялась обнаружить пропавшего в иллюстрированном репортаже о каком-нибудь грандиозном событии — концерте, или открытии гольф-клуба, или королевском обеде. Он вернется к ней на фотографии в «Новостях недели». Человек-то грандиозный — невероятно музыкальный, с потрясающей фигурой, с величественной рыжей шевелюрой. А в довершение своей уникальности и незаурядности он еще и пропал.
Пройдет пятнадцать лет, прежде чем он появится снова. Да и то на очень короткое время.