этих трупов, в которых ковыряетесь с такой страстью? — спросил Бланше.
— Чтобы они отдали нам свой секрет — секрет жизни. Наши хирурги научились вскрывать животы и разбираться во внутренностях. Оссуарии, пыточные камеры и виселицы обрели, наконец, какой-то смысл. Надо, отец Бланше, иметь мужество погрузиться во мрак, чтобы принести оттуда свет. Бланше вздрогнул и отвел взгляд.
— Вы пугаете меня. В вашей дерзости есть нечто дьявольское.
Определение явно пришлось Прела по душе.
— Дьявольское? Почему бы и нет? Существование Дьявола вполне оправданно. Вы справедливо напомнили мне, что Иисус воскрес. Но я в свою очередь напомню вам, что сначала он спустился в подземное царство теней и три дня пребывал среди мертвых.
— Человек не вправе сравнивать себя с Христом! — возопил Бланше.
— А Жанна? Что вы сделали с Жанной?
— Она умерла на костре.
— Может быть для того, чтобы, преобразившись, в урочный день снова появиться среди нас, — загадочно прошептал Прела.
Когда Прела и Бланше вошли во дворик дворца Медичи, там уже толпились люди. Здесь только что поставили последнее творение Донателло, самого знаменитого скульптора того времени, и ценители искусства, ученики академий и несколько любопытных праздношатающихся, окружив недавно отлитую статую, обсуждали ее. Речь шла о бронзовом Давиде, хрупком и трепетном мальчике Давиде, чудесным образом победившем филистимлянина великана Голиафа. Прела медленно обошел статую и принялся наблюдать за Бланше, который лишь отдувался и пожимал плечами.
— Так, значит, это и есть современное искусство? — ворчал тот. — Да нет, я не вижу того, что… что… да, конечно…
— Неужели вы не видите его хрупкой прелести, правда, немного вычурной? — выразительно спросил Прела, восхищаясь произведением искусства и одновременно досадуя на невежественного собеседника. — Не видите этой восхитительной, дразнящей позы, переданной с неподражаемым изяществом, этих разведенных бедер, что вполне оправданно, ибо левая нога Давида стоит на огромной отрезанной голове Голиафа? Этих тонких рук, напоминающих ломкие ручки вазы, правую руку, обхватившую меч, и левую, держащую камень? И этого нелепого наряда, этого шлема, увенчанного лавровым венком, и этих поножей, доходящих до колен, тогда как все остальное тело оставлено обнаженным? Впрочем, вы же понимаете, что современность этого произведения искусства в другом. Она в чрезмерной, почти чудовищной анатомической реальности этого тела. Мальчик потупил взор. Возможно, он разглядывает свой собственный пупок. Во всяком случае, лицо его, полускрытое краями шлема, привлекает внимание зрителя к его пупку. Но прежде всего приковывает взгляд грудь Давида с детскими, прекрасно прорисованными грудными мышцами, закругленная выемка грудной клетки, маленький выпуклый, чуть выпяченный живот, ребяческий член, лежащий меж нежных бедер. И это чувственное и ликующее тело с улыбкой выставлено напоказ. Никогда еще бронза не являла нам плоть во всей ее наготе.
— Поразительно, — прошептал Бланше. — Вы говорите об этой скульптуре как влюбленный и как профессор анатомии одновременно. Тогда напрашивается вопрос, где же ценитель искусства.
— Но в этом-то и суть нового искусства, достойный отче! — воскликнул Прела, уводя его из внутреннего дворика дворца Медичи. — Да, мы упразднили дистанцию, необходимую для восприятия произведения искусства. Что же остается? Остается любовь плюс анатомия. Мы, тосканцы, перестали быть художниками и скульпторами. Мы — влюбленные, любовники… для которых существует скелет. И не только скелет: мускулы, нутро, кишки, выделения.
И, повернувшись к Бланше, он с диким смехом проорал ему прямо в лицо:
— И кровь, добрый мой отче, кровь!
Меж тем как Прела истолковывал Бланше возрождающуюся Италию, тот вспоминал темные и дождливые леса Вандеи и сопровождаемое непредсказуемыми приступами жестокости мрачное состояние духа своего господина Жиля де Ре.
— Самые волнующие минуты своей жизни он провел подле Девы Жанны, — рассказывал священник, — целый год они сражались бок о бок. Это они освободили Орлеан, разбили англичан при Пате и помазали короля Карла в Реймсе. А затем случилось несчастье. Жанна ранена под Парижем. Жанна попадает в плен перед захлопнувшимися воротами Компьеня. Жанна осуждена Церковью. Жанна сожжена заживо по обвинению в колдовстве. С той поры Жиль де Ре с диким неистовством предается всевозможным бесчинствам. Окружает себя причудливой роскошью. Ест, словно волк. Пьет, как осел. Пачкается, как свинья, — еле слышно закончил Бланше. — Я хотел бы вырвать его из этой берлоги, где он валяется в грязи и в отчаянии бьется головой о стену. Я ищу… Ищу того, кто бы вернул ему смысл… как бы это сказать… высший смысл… высшее измерение, которое он утратил, потеряв Жанну.
Прела слушал его со страстным вниманием, прикидывая, какую роль смог бы он сыграть в этой судьбе.
— Так вы говорите, что зло вселилось в него после того, как он потерял Деву Жанну? — спросил он.
— Да, но на деле он потерял ее дважды. В Компьене двадцать третьего мая, когда она попала в плен. И год спустя, тридцать первого мая, когда ее как ведьму сожгли на костре в Руане. Ах, эта безумная поездка в Руан! Я сделал все, чтобы отвратить его от нее. У него не было ни одного, ни единого шанса освободить Жанну. Вернувшись, он был не просто побежден. Много хуже. Я едва узнал его. Словно ужасная казнь Жанны запечатлелась навечно на его лице. Оно больше не было лицом человека.
Под маской равнодушия Прела скрывал радость и хищное любопытство, которое внушал ему рассказ Бланше.
— Не было лицом человека, говорите? Как интересно! Лицо… так какое же лицо?
— Я уже сказал вам: звериное. Дикая, остервенелая личина оборотня. Но, несмотря на это, вполне можно было утверждать, что внешне он не изменился, что он сохранил свой былой облик.
— Объясните.
— Плоть его не изменилась. У него не было ни шрамов, ни иных повреждений. Нельзя было даже сказать, что он постарел. Нет, изменилась его душа. И изменение это исказило черты лица. Лицо, помеченное безнадежностью.
— Так это смерть Жанны довела его до такого отчаяния?
— Отчаяния? Да, несомненно. Он отчаялся, но не опечалился. И это, быть может, и есть самое худшее. То, о чем я вам говорил: нет выхода, некуда стремиться, нет высшей цели в жизни. Но не подумайте, что он вздыхает и рыдает! Как бы я хотел, чтобы он вздыхал! Я бы хотел, чтобы он рыдал! Увы, нет, он смеется, он рычит, словно хищный зверь. Подхлестываемый своими страстями, он рвется вперед, словно разъярённый бык. Видите ли, он полон сил. Он силен… Очень силен. Надо бы найти применение его силе, направить ее, освободить, воодушевить! Франсуа Прела, сумеете вы сделать это?
Бланше с надеждой вперил взор в своего товарища, отвечавшего лишь загадочной улыбкой.
Воистину бедный Бланше запутался в сети противоречий, отчего нещадно мучился. С каждым мгновением зрелище этой новорожденной, но сомнительной цивилизации все больше завораживало и одновременно отпугивало его, равно как и речи Прела навязывали уму его неприемлемые, но очевидные сущности, проистекающие из доказательств весьма своеобразных, однако безупречных. И так во всем, включая нововведения в области искусства — такие, как перспектива в рисунке и в живописи, удивлявшая и тревожившая Бланше. Ему чудилось, что плоское изображение, благонравное и по-детски простодушное, внезапно, как бы повинуясь некой магической силе, вспучилось, раздулось, искривилось и, словно одержимое злым духом, устремилось за грань дозволенного. Глядя на фрески или склонившись над гравюрами, он ощущал себя на краю головокружительной бездны. Эта воображаемая пропасть манила его, и он с трудом удерживался от искушения броситься в нее очертя голову. Прела, напротив, плавал, словно рыба в воде, в этой новой стихии, порожденной искусством, наукой и современной философией.
— Вскрыть оболочку вещей, чтобы посмотреть, какие фантомы там таятся, — рассуждал он. — Самому стать таким фантомом… Используя перспективу, рисунок не только мчится за горизонт, но и приближается к зрителю, дабы умчать его за собой. Теперь вам ясно, отче? Дверь открыта на все четыре стороны, но вы- то уже переступили роковой порог. Вот что значит перспектива!