Мысли роились в голове, с трудом находя себе выход. Он был безжалостен к себе, к своей жизни и в то же время пытался оправдаться перед женой, перед всем миром.
«…Я знаю, ты заметила, как я дрогнул перед этим лицом. Ты ничего не сказала, потому что боялась меня обидеть. Но в душе ты смеялась надо мной все последнее время. Разве не так? Не отрицай. Я видел это в твоих глазах. Я знаю, ты считаешь меня неудачником. Я не сумел подняться выше старшего окружного комиссара. Африка погубила меня, я не имел здесь шанса выдвинуться, поверь. О, не гляди на меня так своими голубыми глазами — я не лгу. Ты можешь, конечно, сказать, что у каждого человека бывают взлеты и падения.
О’кэй! Но ко мне это не подходит. К нам это не подходит. О каких взлетах здесь может быть речь?! Как я устал, если б ты знала…»
Он остановился и перечитал написанное. Перевернул страничку. Воодушевление то покидало его, то подступало волнами. Его рука двигалась слишком медленно, чтобы успевать за этими волнами.
«…Что-то шло не так в моей жизни. Почему? — спрашиваю я себя все время. Что-то не так было с нами, с нашим треклятым капиталом, с нашими знаниями об этой стране, с нашей христианской цивилизацией, которой предназначено было „открыть“ Черный континент и „водворить“ его на сцену истории. Я играл положенную мне роль. Разве дело в продвижении по службе? Или в каких-то „взлетах и падениях“? Было много минут отчаяния. Я помню все хижины, которые мы сожгли. С самого начала я спрашивал себя: должен ли я был пасть так низко? Вся моя деятельность свелась к сжиганию хижин — завтра сжечь больше, чем сегодня! Моя жизнь непременно должна была зайти в тупик. Нам не следовало давать волю своим атавистическим инстинктам и в ярости разрушать то, что годами, десятилетиями создавалось многими поколениями людей. Когда я достиг крайней степени отчаяния, я встретился с тем человеком — нашим шамба-боем. Помнишь его? Того, который отверг в последний раз мои подарки и скрылся, видимо, убежал в лес. Он стоял недавно среди нас, в штабе, с презрительной усмешкой на лице, словно… сам дьявол! Рабской покорности, как в прежнее время, не было и в помине. Он произвел на меня странное впечатление — я вспомнил твою печаль по поводу его исчезновения и весь вскипел гневом… Я почувствовал необъяснимую ярость, какой у меня никогда еще не было… Я не мог вынести его наглой усмешки. Я встал и плюнул ему в рожу… А он? Он, ничуть не смутившись, продолжал смотреть на меня высокомерным пристальным взглядом, даже когда вытирал с лица мой плевок. Не удивительно, что я не могу вспомнить, как звали его раньше, — ведь я никогда не знал его имени. А ты? Я только помню, что он был высокий, и помню ненависть в его глазах — тогда, у нас в штабе. Я боялся его. Ты можешь поверить? Я — и боюсь чернокожего! Боюсь своего слуги! Что произошло потом, я не могу вспомнить, не могу объяснить… Я был вне себя! Помню только его физиономию. Ночью, утром я вижу эту его ухмылку: презрение и высокомерное безразличие… Он не признался ни в чем. Я дал команду, и его отвели в лес. И все…»
Он писал в ярости. Образы, видения всплывали, сталкивались, растворялись в его горячечном мозгу, словно бы ему осталось жить всего несколько дней, — и он хотел душевного очищения, как в исповеди перед казнью. Он дрожал мелкой дрожью, но еще владел собой…
«…Я пишу это тебе. Я один в лесу, во всем мире. Я хочу начать с тобой новую жизнь в Англии, после того как мы скажем: „Прощай, Африка!“…»
Он вдруг осознал, что сидит голый и дрожит от холода. Ему стало стыдно за свою наготу, и он поспешно оделся. Но теперь он уже не мог продолжать свою исповедь и боялся перечитать написанное. Он был почти трезв, но все еще опьянен перспективой посвятить остаток жизни ей, своей жене.
Она еще не спала. Решила ждать его возвращения, чтобы вместе провести эту последнюю ночь в Африке. Лежа в постели, она думала о своей жизни здесь, об отношениях с ним. Когда они только что приехали в Кению, она пыталась воодушевить его «цивилизаторской миссией» и честолюбивыми планами. Посещала собрания африканских женщин в селах и даже научилась немного говорить на суахили. Она тогда хотела понять Африку, суть ее жизни, почувствовать, как говорится, биение пульса огромного континента. В те дни они с мужем были вместе, их сердца, казалось, бились в унисон. Но проходили годы, и он все больше отдалялся от нее. Она утратила свой энтузиазм: идеалы, которые некогда представлялись такими светлыми, постепенно поблекли и увяли в ее глазах. Кто они такие, чтобы «цивилизовать» кого бы то ни было? И что такое вообще их «цивилизация»? И почему он вечно раздражен из-за того, что не может подняться по служебной лестнице так быстро, как ему хотелось бы? Она становилась нетерпимой к этим увядшим «идеалам», которые уводили его от нее, но боялась выказать это нетерпение, чтобы не повредить ему, его карьере. И она продолжала ходить в гости, на вечеринки, непринужденно вести пустой разговор, когда на самом деле ей хотелось зарыдать. «Куда он поехал в такой поздний час? Не мог даже сказать…» — думала она с раздражением, ворочаясь в кровати. Уже давно она перестала посещать собрания женщин в деревнях. Она хотела быть одна. Ей уже не хотелось понять Африку. Зачем это ей? Она же не захотела в свое время понять Европу! Или Австралию, где родилась. Нет, ее маленьким рукам не объять целый континент, ей дано только обнимать мужчину… Она хотела теперь жить своей личной жизнью, а не служить мужу опорой в его служебной карьере, которая уже не обещает ничего интересного.
Она стала ходить гулять одна — и далеко от дома; видела играющих детей и размышляла: что это за чувство такое — материнство?.. Она как будто заново открывала для себя этот чуждый ей мир. Благоговейно взирала она на банановые кущи, на сплошные кустарниковые заросли и непроходимый лес. Это было еще до чрезвычайного положения, и она могла ходить повсюду безбоязненно.
И во время одной из таких прогулок она впала в первый свой грех — с черным парнем, среди банановых деревьев на плантации. Свобода! После этого было еще несколько любовных свиданий, которые окончательно отдалили ее от мира мужа и остальных английских офицеров.
Когда он вернулся, она не спала. Он подошел к ней, еще не остыв от возбуждения. Не стал зажигать свет, а молча присел к ней на постель.
— Где ты был?
— Да так… захотелось посмотреть старые места перед отъездом.
— Иди ко мне… Боже мой, какой ты холодный! А я, дурочка, ждала, что ты меня согреешь.
— Ночью здесь всегда холодно, разве тебе это впервой?
— Иди ложись…
И вдруг ей захотелось вот сейчас, в темноте, рассказать ему о своем любовнике. Она не смотрела ему в глаза: боялась, что не отважится… Гладила его по голове, раздумывая, с чего начать. Сердце гулко билось в груди. «Чего я испугалась?»
— Мне нужно тебе кое-что сказать… — Она убрала руку с его головы. Дальше язык не повиновался. — Ты… ты простишь меня?
— Конечно, прощу. Все прощу! — Он был заинтригован. Что она может сказать ему больше или хуже того, что написано им в блокноте? Это он должен исповедоваться перед ней, рассказать, как пытался изгнать из себя дух шамба-боя. Но он подождет — ведь ее исповедь, наверно, не займет много времени. Он отдаст потом ей этот блокнот, а сам пойдет в ванную — пусть она без помех прочитает его душевные излияния.
— Конечно, я все прощу тебе, — повторил он ободряющим тоном. — Говори, я слушаю, — прошептал он нежно.
И она рассказала ему о своем любовнике — их шамба-бое.
Он слушал, и кровь леденела у него в жилах. Мужество покидало его.
Сможет ли он простить ее? Она сейчас хочет только одного — забыть старое и начать новую жизнь. Она закончила, и ее голос замер. Она слышала только биение своего сердца и ждала, что он скажет.
Но он молчал. Какое-то оцепенение овладевало им: заползало в руки и ноги, в рот, в сердце… Мужчина. Его шамба-бой. Он встал и пошел к двери.
— Милый, пожалуйста! — невольно вырвалось у нее. Это его молчание страшнее всего… — Не уходи… Это было так давно, еще до чрезвычайного положения.
Но он даже не задержался у дверей, вышел в гостиную. Сел на софу — на то же место, где сидел до поездки в лес.
Машинально стал играть ручкой деревянной кофейной чашки.