немецкую, из Берлина. Ваза падает на пол. И раскалывается на множество стеклянных брызг-осколков прямо на глазах. Он застывает и виновато смотрит на меня. Мы садимся: я — на диван, он — в кресло напротив. Сидим и в тишине всматриваемся друг в друга. И мне кажется, что я его вижу впервые. Так один взрослый видит другого. Он тихо и кротко докладывает, чем занимался эти три недели.
— Скучала?
Я резко отвечаю «нет», а он качает головой и говорит:
— Не верю, скучала. А мне было так тяжело без тебя. Зачем ты это сделала? Отдай и я вернусь. Тебе что нужно, дневник или я?
Я делаю ошибку — зло улыбаюсь и с вызовом говорю: «Я украла не дневник, а твою душу». Он вскипает:
— А я все тебе врал. До последнего слова. Послезавтра я уезжаю в Берлин к Франку. Отдай дневник.
И снова бросается к кладовке. И снова мы бьем друг друга. Но он сильнее. Он проникает в кладовку, находит дневник с вложенным письмом, которое я писала ночью, и быстро, вихрем, уходит.
«Далекий друг (или и не друг, и не враг, а так)…
Очень жаль, что наша история закончилась на такой дрянной ноте, а вспоминать смешно и больно. Наверное, это и есть «край, где уже не свернуть».
Теперь я знаю тебя лучше, чем кто-либо другой, интересно, как сложится твоя жизнь дальше. Я верю в судьбу в том плане, что «не бывать корове вороною»… Интересно, в кого ты превратишься? Мне проще, я живу на грани, пресмыкаться не умею. И, на сегодняшний день, извини, я лучше «буду одна, чем вместе с кем попало» — трудно, холодно и не всегда красиво. Наверное, мы живем в параллельных мирах, вокруг тебя твой театр, вокруг меня — мой. Скорей всего, ты моя фантазия. Я вернула тебе дневники, ключи от твоей квартиры, книги, фотографии, и ничего не было, я все придумала. Ты — неудачно выдуманный персонаж.
Когда писателю плохо, пишется хорошо, «слагаются стихи навзрыд». У Достоевского, например, было все значительно хуже: его чуть не повесили, его ссылали, у него умирали дети. Зато Достоевский не общался с Раскольниковым и Сонечкой, а я со своим персонажем была очень даже близко знакома.
Я ушла не потому, что ты приехал из маленького белорусского городка, и не потому, что твой отец — обычный слесарь. Нет… Жалко только, что так много людей жестоких, расчетливых и злых. Так хотелось, чтобы все закончилось хорошо и тепло. А получилось, что я стала воровкой и дрянью. И мой герой не художник, а лжец».
Поскорей убираю с глаз долой осколки вазы. Всхлипываю и чувствую себя совершенно разбитой. Ваза на полу — банальное окончание, кичуха, разбитое корыто, все это уже сто раз было. Но вот она ваза. На коричневом ковре ее осколки, мелкие и крупные. И когда я провожу ладонью по полу — не осталось ли чего — один, крошечный, впивается стеклянной занозой мне в палец. Я собираю осколки в савок и ссыпаю в полиэтиленовый пакет. Как-то в рассказе были у меня разбивающиеся вазы. Мне тогда казалось, что в этом есть что-то красивое, авангардное, как символ победы движения и полета над статичностью и догматизмом. В жизни, в искусстве. И вот теперь реальная ваза разбилась. Но как печально. Лучше б мы умерли в один день, и нас похоронили в одной могиле, чем так. На коленке большущий синяк, руки исцарапаны. Несу черепки на помойку и думаю об опасной энергии, заключенной в фантазиях. О том, как странно и несправедливо преломляются мечты, прежде, чем воплотиться.
На помойке, недалеко от мусорных баков, на боку лежит старая ржавая машина «Запорожец», мальчишка копается в днище, выкручивает винтики и подшипники, а худой щетинистый бродяга сидит на старом ящике неподалеку. Они разговаривают, шутят, а я выбрасываю пакет в зловонный мусорный бак, спугнув сидящую на соседнем кошку. Вонючая, пьяная бомжиха медленно движется в направлении бака со старой сумой и что-то грубое выкрикивает сама себе. Жалко, что я не могу просто ругнуться, осмотреться, переключиться, а все время думаю, думаю…
Картинка. Стол. За столом сижу я. На мне черная футболка и серые джинсовые бриджи. У меня короткая стрижка, серые круги под глазами потому, что пишу в основном ночью и плохо сплю. Стол простой, деревянный, как в «Кризисе жанра». На нем мутный стакан с желтой мочой пива. И надпись на бутылочной этикетке: «Пиво светлое. Балтика. Парнас». С улицы врываются звуки радио. А здесь — тишина. Мухи бьются в оконное стекло. На лестничной клетке кто-то уронил ключи. «Абсент».
Стою у картины Поллока. Белый лист и капли краски, разбрызганные в беспорядке. Смотрю на черные кляксы и искоса на парочку — мамашу с дочкой. Мамаша возмущенно шипит, что не понимает этого, а дочка, худенькая, с жиденькими бесцветными волосами, одетая вся в белое, поймала мой взгляд и страдальчески возвела очи к потолку. «А кто ж ходит на такое с мамой. На такое надо ходить порознь. Потому что и с молодым человеком все будет восприниматься искривлено. Он будет важно маячить рядом, трогать за локоть, проводить пальцем по позвоночнику, стараться быть независимым, холодным и умным или обходительным и внимательным. Ты будешь чувствовать его, будешь стараться натянуть невидимые золотистые нити или струны, соединяющие вас, плавно перебирать по ним пальцами. Ты будешь обращаться к нему с вопросами, ответы на которые и так ясны, или что-нибудь объяснять, глупо хихикать, манерничать. В сущности, вся выставка превратится в сплошную прелюдию к предстоящему свиданию наедине. Или к тому, которого не будет, потому что, наспех простившись, ты без оглядки выйдешь из поезда, сама не зная, почему, побежишь по мокрому, пахнущему морем, асфальту, в редких лужицах которого отражается небо, облака, желто-зеленые листья, как шкурки очищенных фруктов или сушеные рыбки. Таким образом, присутствие кого бы то ни было рядом, изменит впечатление от выставки. Как будто воткнули толстую ветку в колесо несущегося велосипеда, оно погнулось, стало невозможным ездить. Зато приобрело неповторимый изгиб, именно то, что и отличает его от всех других колес. И этот момент запомнился навсегда. Поэтому не сердись на свою маму, наверняка, она понимает и любит Репина, Левитана, Поля Сезанна. И посещает выставки старинных икон из запасников музея. Знаешь, иконописцы долго постились, прежде чем начать работу».
В стекле картины отражается зал, а на белом листе под стеклом округлая замкнутая линия клякс похожа на пляску измазанных в гуталине пьяных людей, или на то, как слова, которые хочется сказать, кружат в глубине сознания и никак не могут вырваться наружу.
Может быть, эти черные брызги и разводы — не более чем тень. Того мира, что находится позади, за спиной. Меняю угол зрения, немного сместившись, отражение зала исчезает, снова вижу черные брызги на белом листе. Кажется, какое-то чудовище, большущее и косматое, обиженное, беспомощно опав у стены, по-детски сдвинув лапы носками вместе, а пятками врозь, разрыдалось, мотая головой из стороны в сторону, оставляя повсюду вязкие черные капли.
Diving